– Тогда веселей было! – повторил Чекан. Возвращаясь на бывшую батарею, он услыхал выстрел.
Загидула сидел на корточках перед дергавшей задними ногами лошадью.
– Капут! – сказал Загидула.
– Капут! – сказал Чекан.
Лошадь затихла. Передние ноги вытянулись прямо от груди; задние подтянуло накось, – совсем, как у раскинувшейся на солнце, потягивающейся собаки.
Всю ночь плакали брошенные кошки, всю ночь просились в тепло, драли когтями дощатую наружную дверь, трясли, словно ломились люди. Гришка и Акулина Поликарповна спали сладко.
…Последнюю ночку… скоро и они будут рваться…
Не мог сомкнуть глаз Чекан. Наконец, не выдержал, встал, подбросил в печку сосновых чурок и открыл дверь. Одна за другой скользнули на огонь кошачьи тени – другая, третья… Они поеживались у стенок, поблескивали зрачками, отфыркивались. Смотрели к огню. Кутаясь в шинель, смотрел на них Чекан. Так и досидел до рассвета, когда пришли двуколки – снять провода.
В дождь
Воск. 23 июня (10 июня 1918 г.)[40]
Дождь… дождь… Уже давно я не вижу кусочек синего неба, не вижу солнца… Глянешь в окно, – все оно серое, скучное. Да пришла ли весна? Пришла, но пришла без солнца. О, как холодно, как тяжело на сердце! А ведь есть и весна и солнце. Только дотянуться до этой медленной, серой мути и рвануть вглубь и вширь… сдернуть и открыть солнце. Силою мысли зажгу я солнце и синью затоплю серую муть! Слава Св. Силе, что в ее только власти помешать этому.
Ну, мысль… дай мне весну, солнце живое! И уж нет преград, и я снова в далекой-далекой дали, за сдерживающ. тучи горами. И старое солнце – вот, и синее море – вот, и мохнатый лесовеж – как, вот ласково-бархатно щекоч. радости, руки и серенькая воронушка домовито вспархив. в лавровишняк. И взгорье под тих. виногр. садами – вот… Вижу даже и солом, крыши. Верба, стар, хохла, что живет от своей коровы и садика на клочке. Он не знает смущающ. душу, – ни политики, ни
И скворцы уютно трещат над ним, на высоких шестах, и дубоносы пощелкив. костяными носами, – скорее бы зрели вишни! и давняя пара горлинок залетает сюда с синей горы, такой близкой, хоть и далеко до нее. А какое солнце! Будто и весь блеск, что уходил на Север, бросило оно на эти холмы и сады и ни один луч не переплескивается за горы, за теми. Баб[42], за сизую гробницу Чат. – Дага[43], за золотящ. Дем[44]. Все здесь. Ни один не уйдет на Север.
Я хочу долго-долго идти и приложить уста к этим золотистым отсюда камням старого Дем., жарким от солнца, чистым от вольн. ветров. Я до боли хочу глядеть на орлов, гнездящихся в недосягаемой круче скал. Вольно дышится на вершинах; чабаны, в овечьей шерсти, заложив черные кулаки за бездумные головы, наигрывают губами песенку про десятую овцу, что даст им хозяин по осени, в день счета, про сладкое молоко, славно пузырящееся в кожаных мешках, про звезды над Пал. Гор., про снега и ветры, которые погонят стадо к лесам. Вольно дышится на вершинах! Здесь она, светлая свобода, которую не отымешь. Здесь кротки камни… и ласково-мягки провалы пропастей…
Полудикий чабан радушно поделится со мной пахнущей отарою брынзой. Полудикий чабан не осквернит душу, не захватит ее и не спросит – кто ты и во что веришь? Полудикий чабан любит волю и простор горн, далей и не помешает глядеть на звезды. Я протягиваю ему, вольному стражу кротк. овечьего стада, братск. руку, крепко жму его каменную ладонь и хоч. мне
«Брат свободный вольный чабан. Бедны стада твои, тесен и убог твой шалаш; со псами говоришь ты, когда тебе скучно, и псы отвечают тебе глазами… Но не гляди туда, на Сев. за Пал. – Гору – дожди и холода там, и забиты грязью дороги, и реки жесткой мутью, и поля
Всюду дороги свободной мысли! Только ли Демерджи? Это пустяк в беге мысли. Взмах в тысячу верст, – и вот она, которую ничто не пробьет, гранитная крепь черного по подножию Баб., над которым нависло, покачив. серебряное полукольцо месяца-младенца и вечерняя звезда вывешивает на палевом закате немерцающ. бриллиант. Хмур, нелюдим Б., но почему даже от него, темного тянет на душ. лаской? Вот пробираюсь каменными тропами в тихих лесах прямоствольных