Действительно, Матросик плыл хорошо, подгоняемый попутной волной… Уже близко. Несколько размахов — и он у берега. Арабы ему что-то кричат, указывая вправо от взятого им направления. Но он ничего не понимает, довольный и радостный, что сейчас доплывет, укрепит к берегу конец и люди будут спасены.
Но вдруг набежавшая волна с силой бросает Матросика, и он всей грудью ударяется о прибрежный острый камень.
Ужасная боль и слабость мгновенно охватывают его. К нему подбегают арабы, и он им указывает на конец уже потускневшими глазами.
Смерть Матросика была почти моментальная.
Арабы вытащили труп Матросика на песок и стали вытягивать конец.
Через полчаса за одну из скал, правее, был прикреплен канат, и по этому канату стали переправляться с «Жемчуга» люди. К полудню ветер заметно стих, так что возможно было продолжать переправу при помощи каната на шлюпках.
Когда все переправились на пустынный берег, капитан, указывая на труп маленького чернявого Матросика, сказал:
— Вот кто пожертвовал собою, чтобы спасти нас, братцы!
И, обнажив голову, приложился к покойнику.
Все крестились и отдавали последнее целование Матросику.
А в это время «Жемчуг» исчезал под волнами.
Отплата
— Изволите знать, вашескобродие?
С этими словами старый отставной матрос Кирюшкин, с которым мы ранним августовским утром сидели на пеньках у опушки леса, разбирая только что собранные грибы, указал обрубленным указательным пальцем правой руки на старенького-престаренького отставного адмирала, ковылявшего, опираясь на палку, по дороге из Кронштадтской колонии в деревню Венки.
— Видать видал; он в колонии на даче живет; а не знаю! — ответил я.
— Это — Никандра Петрович Быстров. Слыхали, конечно?
— Не слыхал.
— Про Никандру Петровича не слыхали, вашескобродие?! — изумленно спросил Кирюшкин.
— То-то не слыхал.
— Довольно-таки диковинно, что не слыхали. Сами изволили служить во флоте и не знаете Никандры Петровича!
И, словно бы недовольный, что я не знаю Никандра Петровича, старый матрос пожал плечами, отчего дыра на его неопределенного цвета ветхом легоньком пальтеце обозначилась яснее, и покачал головой, на которой была матросская фуражка, тоже давно потерявшая свой прежний черный цвет и сделавшаяся рыжеватой. Сбитая на затылок, она оставляла открытым морщинистый пожелтевший лоб и часть белой головы.
— Чем же замечателен ваш Никандр Петрович?
— Очень даже замечателен, если угодно знать. Всякий старый матрос хорошо его помнит. Теперь, конечно, ежели по чести разобрать, что в нем? Одни, с позволения сказать, завалящие кости да шкура. Высох Никандра Петрович, вроде будто египетской муми… Вылез вот на солнышко, словно ящер из-под камня, у смерти отсрочки просит… Ему ведь, вашескобродие, что и мне, к девятому десятку подходит, и давно нам с ним на том свете паек идет. Пожалуйте, мол, такие-сякие, на разделку. И ты, ваше присходительство Никандра Петрович! И ты, отставной матрос первой статьи, бродяжка и пьяница, Андрейка Кирюшкин!.. Вот теперь что… А прежде, этак лет сорок тому назад, Никандра Петрович на весь балтинский флот гремел…
— Чем же?
— Боем и шлифовкой. Первый по зверству капитан был! — не без некоторой торжественности произнес старик.
Признаюсь, я никак не ожидал, что речь будет о такого рода знаменитости. Удивило меня еще и то, что Кирюшкин, не жалевший обыкновенно довольно энергичных эпитетов при воспоминаниях о некоторых командирах, с которыми служил и которые далеко не гремели на весь флот, подобно Никандру Петровичу, говорил об этом последнем без порицания.
Напротив, в тоне старческого, разбитого голоса Кирюшкина звучали как бы почтение и любовь к человеку, даже прославившемуся боем и «шлифовкой».
— Ну, Дмитрич, немного же замечательного в Никандре Петровиче!
— То-то очень даже много, вашескобродие…
— В том, что шлифовал?..
— Вы прежде извольте дослушать, тогда и спорьте, вашескобродие… В том и диковина, что этот самый Никандра Петрович сделался совсем другим, самым жалостливым, можно сказать, командиром.
— Ну?! — недоверчиво протянул я.
— Ни — не ну, а на моих глазах все это было. Когда я с им на «Дромахе»[1] на конверте в дальнюю ходил.
— Как же это случилось?
— Один матросик его выправил.
— Выправил? Расскажите, Дмитрич. Это любопытно.
— Еще бы не любопытно… Бывает, значит, с людьми это самое! — раздумчиво промолвил старик матрос.
— Редко только, Дмитрич.
— Редко, а бывает. Человек, примерно, и бога забыл, и совесть забыл, а придет такой час, и вдруг вроде будто все по-новому обернулось… А я так полагаю, по своему рассудку, вашескобродие, что всякому человеку, самому последнему, дадена совесть… Только не всегда такой случай выйдет, что она проснется и зазрит человека. Как об этом в науках пишут, вашескобродие?
— Пишут, что трудное это дело — перемениться в известные годы…