– Ужасно! Ну, иди-ка ты, госпожа Бедняжкина… ляг вон на солнышко и зажмурься.
– А по-те-му? Так?
– Так. Солнышко сказочку тебе расскажет.
– А тево? А Милаш – умный?
– А вот… что вот Милаш ходит себе по саду, жует платки да груши. А еще скажет, кто тут самый умный. Ну, кто, а? Ну?
Мой приятель пристально-усмешливо смотрит на голоногую фигурку. Она запускает черные лапки в разрезы штаников и выворачивает кулачки.
– Ну, так кто же самый-то умный, а? Ну, скорей! Комбинэ лукаво оглядывает нас, присаживается на корточки и лукаво шепчет:
– Я-а… – и широко разевает белозубый рот.
Горчица подмаргивает усом, пощуривается, и начинает быстро-быстро качать ногой. Комбинэ следит за желтой бареткой.
– А если вас, госпожа Бедняжкина, спросит какой дядя или тетя, почему вы – самая умная, так всем и говорите: я… са-ма-я… умная… потому, что ни-чего не знаю и все спрашиваю: по-те-му? Поняли? Ну, повторите: я… са-мая… у-мна-я…
Горчица так раскачивает ногой, что Комбинэ, повторив «я самая умная», вдруг оборачивается к ноге и говорит:
– А у дяди нога плыгает… потему?
И на веранде становится совсем весело.
V. Книжный человек
Зашел я как-то на одну из московских окраин. Где еще недавно тянулись огороды и в высокой спарже полеживали местные жулики, – теперь тянулся квартал домов однообразных, без единого садика. Чисто, ровно, и скучно. Должно быть и люди скучные живут в них: нет ни скворечников, ни голубятен, ни крыш столетних, на которых растет лебеда, ни закоулков с просвирничком, ни рябинки, ни бузины. Бывало, наткнешься на флигелек, – заглядишься! Или «итальянское» окно попадется с цветными стеклами и кошкой в выбитой четвертушке; или такую ввернет резьбу на ворота и под гребешок крыши какой-нибудь «отставной фельдфебель, и потомственный мещанин Потатаев», что сразу постигаешь: и какое лицо у Потатаева, и как он поживает за крепкими сосновыми бревнышками, и какие настойки пьет. Или увидишь вдруг в настежь открытые ворота вывешенный на солнце цветастый ковер с пятном какого-то происшествия и сухенькую старушку с веничком… И опять – целое откровение, и новая повесть жизни. А тут, на этих желтых и синих ящиках только одно написано: живут люди. И хочется дальше, на старую стройку. Уличка за улицей выводит меня к садам и тупичкам. Тут приятно попахивает августовской садовой сыростью, горечью усыхающих тополевых листьев. Смеется в вечернем солнце обильно-красная в это лето рябина. Девочка с белой косичкой сидит под забором, с кистями рябины в коленях, и вся-то ушла в чудесную работу: нанизывает ягоды для кораллового ожерелья. Мальчишка с рябины кидает в меня свежим пучком и называет «баржуем»… И даже это новое слово не может развеять охватывающего меня волнения.
…Август, холодеющие вечера, галки в стаях. По садам – тихие, грузно завешенные рябины. Бывало, прибежишь из гимназии и – в сад: не оборвали ли рябину, оставленную до морозов? Залезешь на нее, устроишься в развилке сучьев и почитываешь «Великого предводителя аукасов». И ешь до оскомины упруго-лопающиеся горькие ягоды. А сам – далеко-далеко, и какие чудесные дали видишь!.. И сердце бьется высоким чувством, и душа жаждет чудесного геройства. А завтра – к Ивану Гаврилычу, в лавочку букиниста, покупать-менять новые книги. Не новые, а двадцать раз проученные другими, в чернильных пятнах, исчерченные цветными карандашами.
Великое обновление эти старые, закапанные книги! Теперь все по-новому будет, – даешь себе слово, – и лучше буду учиться, и читать буду только серьезное, чтобы знать жизнь. Успенского читать буду и… «Приключения Рокамболя». Лежит в уголке окошка у Ивана Гаврилыча… А вот и темная лавочка, всегда горит лампа, и в грудах книг, всегда в шубе, с поднятым лисьим воротником, повязанным красным жгутом платочка, – счастливый обладатель сокровищ, Иван Гаврилыч. Сунешь ему робко связочку старых книжек, уже ненужных, и вымениваешь на Цезаря или Ксенофонта… Больше тридцати лет тому, а как ярко!
– Вот тебе самый лучший Ксенофонт… и без разговору! – строго скажет Иван Гаврилыч, сунет запыленный томик, и не откажешься.
Сурово глядит из-под лохматых бровей, над опустившимися к самому кончику носа, железными очками, и чувствуешь к нему великое уважение. Все книги знает! Всегда что-нибудь толстое читает под своей лампой. Разговаривает с солидными господами про «Историю цивилизации в Англии» и называет много незнакомых фамилий. Я уже тогда, маленький гимназист, знаю, что есть Спенсер, Мингле, Шлоссер, Дарвин и Бокль. Я, конечно, все это буду читать, попрошу совета у Ивана Гаврилыча. А в годы студенчества… Помню, подмигивает хитро над теми же очками и шепчет таинственно, по-приятельски:
– По старому знакомству, бери на прочет господина Чернышевского «Что делать?». А принесешь, дам… только под секретом! – сочинение Летурно… заме-чательная книга! «Прогресс нравственности»! Цен-зу-ра сожгла… – совсем тихо-жутко говорит он. – Дам тебе почитать. Надо просвещение делать!