Дядя говорит:
— Отец дьякон, да ведь это в ошибке все дело.
— Хороша ошибка, когда мне шею нельзя повернуть.
— Мы тебя вылечим.
— Нет, я, — говорит, — вашего лечения не хочу, меня всегда у Финогеича банщик лечит, а вы мне заплатите тысячу рублей на отстройку дома.
— Ну и заплатим.
— Я ведь это не в шутку; меня бить нельзя… на мне сан.
— И сан удовлетворим.
И Цыганок тоже дяде помогать стал:
— Елецкие, — говорит, — купцы удовлетворят… Кто там еще за клином есть?
Глава семнадцатая
Вводят борисоглебского гостинника и Павла Мироныча. На Павле Мироныче сюртук изодран, и на гостиннике тоже.
— За что дрались? — спрашивает Цыганок.
А они оба кладут ему по барашку на стол и отвечают:
— Ничего, — говорят, — ваше высокоблагородие не было, мы опять в полной приязни.
— Ну, прекрасно, если за побои не сердитесь — это ваше дело; а как же вы смели сделать беспорядок в городе? Зачем вы на Полешской площади все корыты и лубья и оглобли поваляли?
Гостинник говорит, что по нечаянности.
— Я, — говорит, — его хотел вести ночью в полицию, а он — меня; друг дружку тянули за руки, а мясник Агафон мне поддерживал; в снегу сбились, на площадь попали — никак не пролезть… все валяться пошло… Со страху кричать начали… Обход взял… часы пропали…
— У кого?
— У меня.
Павел Мироныч говорит:
— И у меня тоже.
— Какие же доказательства?
— Для чего же доказательства? Мы их не ищем.
— А мясника Агафона кто под корыто подсунул?
— Этого знать не можем, — отвечает гостинник, — не иначе как корыто на него повалилось и его прихлопнуло, а он заснул под ним хмельной. Отпустите нас, ваше высокоблагородие, мы ничего не ищем.
— Хорошо, — говорит Цыганок, — только надо других кончить. Введите сюда другого дьякона.
Пришел черный дьякон.
Цыганок ему говорит:
— Вы это зачем же ночью будку разбили?
Дьякон отвечает:
— Я, — говорит, — ваше высокоблагородие, был очень испугавшись.
— Чего вы могли испугаться?
— На льду какие-то люди стали громко «караул» кричать; я назад бросился и прошусь к будошнику, чтобы он меня от подлётов спрятал, а он гонит: «Я, говорит, не встану, а подметки под сапоги отдал подкинуть». Тогда я с перепугу на дверь понапер, дверь сломалась. Я виноват — силом вскочил в будку и заснул, а утром встал, смотрю: ни часов, ни денег нет.
Цыганок говорит:
— Что же, елецкие? Видите, и этот дьякон через вас пострадал, и у него часы пропали.
Павел Мироныч и дядя отвечают:
— Ну, ваше высокоблагородие, нам надо домой сходить занять у знакомцев, здесь при нас больше нету.
Так и вышли все, а часы там остались, и скоро в этом во всем утешились, и много еще было смеху и потехи, и напился я тогда с ними в первый раз в жизни пьян в Борисоглебской и ехал по улице на извозчике, платком махал. Потом они денег в Орле заняли и уехали, а дьякона с собой не увезли, потому что он их очень забоялся. Как ни просили — не поехал.
— Я, — говорит, — очень рад, что мне господь даровал с вас за мою обиду тыщу рублей получить. Я теперь домик обстрою и здесь хорошее место у секретаря выхлопочу, а вы, елецкие, как я вижу, очень дерзки.
Для меня же настало испытанье ужасное. Маменька от гнева на меня так занемогли, что стали близко гробу. Унылость во всем доме стала повсеместная. Лекаря Депиша не хотели: боялись, что он будет обо всем состоянье здоровья расспрашивать. Обратились к религии: в девичьем монастыре тогда жила мать Евникея, у которой была иорданская простыня, как Евникея в Иордане реке омочилась, так ею потом отерлась. Этой простыней маменьку окрывали. Не помогло. Каждый день в семи церквах с семи крестов воду спускали. Не помогло. Мужик-леженка был, Есафейка, — все лежнем лежал, ничего не работал — ему картуз яблочной резани послали, чтобы молился. То же самое и от этого помощи не было. Только наконец, когда они вместе с сестрой в Финогеевичевы бани пошли и там их рожечница крови сколола, только тогда она чем-нибудь распоряжаться стала. Иорданскую простыню Евникее велела отдать назад, а себе стала искать взять в дом сиротку воспитывать.
Это свахино было научение. Своих детей у нее много было, но она еще до сирот была очень милая — все их приючала и маменьке стала говорить:
— Возьми в дом чужое дитя из бедности. Сейчас все у тебя в своем доме переменится: воздух другой сделается. Господа для воздуха расставляют цветы, конечно, худа нет; но главное для воздуха — это чтоб были дети. От них который дух идет, и тот ангелов радует, а сатана — скрежещет… Особенно в Пушкарной теперь одна девка: так она с дитем бьется, что даже под орлицкую мельницу уже топить носила.
Маменька проговорила:
— Скажи, чтоб не топила, а мне подкинула.
В тот же день у нас девочка Маврутка и запищала и пошла кулачок сосать. Маменька ею занялась и перемена в них началась. Стали мне оказывать язвительность.
— Тебе, — говорят, — к велику дню ведь обновы не надо: ты теперь пьющий, тебе довольно гуньку кабацкую.
Я уже все терпел дома, но и на улицу мне тоже нельзя было глаза показать, потому что рядовичи* как увидят, дразнятся:
— С дьякона часы снял.
Ни дома не жить, ни со двора пройтись.
Одна только сирота Маврутка мне улыбалась.