— Вот, прими их, — сказала она. — Ты себе не представляешь, как они усыпляют. Волшебное средство и совершенно безвредное… Положи на язык, а потом проглоти.
Джон положил пилюли на язык — вкус у них был сладковатый — и проглотил.
— Если они помогают, почему же ты сама никогда не засыпаешь раньше двух? — спросил он.
Фрэнсис Фриленд заткнула пузырек пробкой с таким видом, будто она закупорила там и бестактный вопрос.
— На меня они, милый, почему-то не действуют, но это ничего не значит. Это чудное средство для тех, кому приходится так поздно ложиться, как тебе. — Она испытующе уставилась на него. Казалось, ее глаза говорили: «Да, я-то ведь понимаю, ты только делаешь вид, будто работаешь. Ах, если бы только у тебя была милая, любящая жена!..»
— Перед отъездом я тебе оставлю эти пилюли. Поцелуй меня.
Джон наклонился, и мать поцеловала его, как умела это делать только она, с такой неожиданной душевной силой, которая пронизывала насквозь. С порога он оглянулся. Она улыбалась, приготовившись стоически переносить свою бессонницу.
— Закрыть дверь, мама?
— Да, милый.
Чувствуя, что к горлу у него подступает комок, Джон поспешно вышел и закрыл дверь.
Глава XVII
Лондон, который, по мнению Дирека, следовало взорвать, в эти майские дни кипел жизнью. Даже в Хемпстеде, этой дальней его окраине, все — люди, машины, лошади — болели майской лихорадкой; здесь, в Хемпстеде, люди с особенным жаром убеждали себя, что природа еще не стала набальзамированным трупом и не погребена в книгах.
Живущие здесь поэты, художники и просто говоруны соперничали друг с другом, изощряясь в своей извечной игре — в вымысле.