Старый Гонт постоял у калитки, пока высокая фигура Маллоринга не скрылась из виду, а затем заковылял по дорожке и вошел в дом своего сына. Том Гонт недавно вернулся с работы, и сейчас, сняв куртку, читал газету невысокий, коренастый человек, краснощекий, круглолицый, с маленькими глазками и насмешливым ртом под жидкими усами. Было в нем что-то от задорного спорщика и болтуна, даже когда он молчал. Он явно принадлежал к тем людям, которые бывают особенно веселы и остроумны, когда перед ними стоит кружка пива. Том был хороший работник и зарабатывал в среднем восемнадцать шиллингов в неделю, если считать и стоимость овощей, которые он выращивал на своем огороде. Заблудшая дочь ходила стирать к двум старым дамам, а дедушка Гонт получал пять шиллингов пособия от прихода, так что доход семьи — их было пятеро, включая двух мальчиков школьного возраста, достигал двадцати семи шиллингов в неделю. Деньги не малые! Это сравнительное благосостояние, несомненно, способствовало популярности Тома Гонта, знаменитого местного остряка и грозы политических митингов. Последние — кто бы их ни устраивал — консерваторы или либералы, — он срывал способом, поражавшим своей простотой. Сначала он задавал вопросы, лишенные всякого смысла, а потом так комментировал ответы, что все надрывались от хохота; этим он убивал двух зайцев сразу — не давал глубоко вдаваться в политические вопросы и вызывал похвалы соседей: «Ай да Том Гонт, ему пальца в рот не клади!» Восторги толпы он ценил больше всего. Но что он думал на самом деле, не знал никто, хотя некоторые подозревали, что он голосует за либералов: ведь на их митингах он шумел больше всего. Все полагали, что его упорное заступничество за дочь вызвано отнюдь не любовью. Ведь Том Гонт был из тех, кого хлебом не корми, но дай кого-нибудь лягнуть, особенно знать.
При взгляде на него и на старого Гонта трудно было поверить, что это отец и сын; правда, такое родство часто бывает сомнительным. Что до жены Тома Гонта, то она умерла лет двенадцать назад. Кое-кто утверждал, что он загнал ее в гроб своими шуточками, другие считали, что ее доконала чахотка. Он много читал — и был, пожалуй, единственным любителем чтения на всю деревню — и умел свистать, как дрозд. Он много работал, но без особого прилежания, зато много и очень прилежно пил и всюду, кроме своего дома, болтал до одури — вот так и жил Том Гонт. Словом, он был человек своеобразный.
Старый Гонт опустился в деревянную качалку.
— Сейчас сэр Джералд мимо прошел…
— Пусть сэр Джералд идет хоть к чертям. Они его там за своего признают…
— Говорил, как бы нам тут остаться, а чтобы Метти пошла в услужение…
— Зря он болтает: чего он в этом деле смыслит? Э, пускай! Тома Гонта все равно не свернешь; он где хочешь работу найдет, ты, папаша, этого не забывай.
Старик положил худые, смуглые руки на колени и умолк. А в голове у него сверлила одна мысль: «Если так обернется, что Том уедет, с меня меньше трех шиллингов за квартиру никто не возьмет. На харчи останется два шиллинга в неделю… Два шиллинга в неделю — два шиллинга… А если я с Томом поеду, так уж своего у меня ничего не будет и начнет он мной помыкать». И он испытующе поглядел на сына.
— А куда ж ты поедешь?
Газета, которую читал Том, зашуршала. Суровые серые глазки уставились на отца…
— А кто сказал, что я уеду?
Старый Гонт гладил и гладил свое морщинистое, пергаментное лицо, которое Френсис Фриленд, поглядев на его тонкий нос, сочла похожим на лицо джентльмена.
— Да ты, ведь, кажется, сказал, что уезжаешь…
— Тебе слишком много кажется, папаша, вот в чем беда; слишком много кажется.
Выражение язвительной покорности на лице старого Гонта стало заметнее; он встал и, взяв с полки миску и ложку, начал медленно готовить себе ужин: хлебные корки, смоченные горячей водой и сдобренные солью, перцем, луком и крошечным кусочком масла. Пока он стоял, склонившись над котелком, сын курил глиняную трубку и читал газету, старые часы тикали, а котенок на подоконнике плотно закрытого окна ни с того ни с сего замурлыкал. Дверь открылась, и в комнату вошла Уилмет. Она передернула плечами, словно стряхивая дождевые капли, сняла рябую соломенную шляпу с обвисшими полями, надела фартук и засучила рукава. Руки у нее были полные, крепкие, красные, и сама она тоже была полная и крепкая. От румяных щек до толстых лодыжек вся она словно горела от избытка жизненных сил — совсем не похожая на своего худосочного деда. Готовя отцовский чай, она двигалась по комнате с какой-то хмурой вялостью, но когда вдруг останавливалась, чтобы погладить котенка или пощекотать худой затылок деда, в ней проглядывала озорная прелесть. Закончив приготовления, она встала у стола и лениво произнесла:
— Пейте чай, папаша. Я еду в Лондон.
Том Гонт отложил трубку и газету, сел за стол я, набив рот колбасой, сказал:
— Поедешь туда, куда я скажу.
— Я еду в Лондон.
Том Гонт задвинул кусок колбасы за щеку и уставился на нее маленькими, кабаньими глазками.
— Ты у меня доиграешься! У Тома Гонта хватает из-за тебя неприятностей. Ты эти шутки брось!