Она замолчала и, тихо качая головой, проговорила значительно:
— Нечистая она, наша бабья любовь!.. Любим мы то, что нам надо. А вот смотрю я на вас, — о матери вы тоскуете, — зачем она вам? И все другие люди за народ страдают, в тюрьмы идут и в Сибирь, умирают… Девушки молодые ходят ночью, одни, по грязи, по снегу, в дождик, — идут семь верст из города к нам. Кто их гонит, кто толкает? Любят они! Вот они — чисто любят! Веруют! Веруют, Андрюша! А я — не умею так! Я люблю свое, близкое!
— Вы можете! — сказал хохол и, отвернув от нее лицо, крепко, как всегда, потер руками голову, щеку и глаза. — Все любят близкое, но — в большом сердце и далекое — близко! Вы много можете. Велико у вас материнское…
— Дай господи! — тихо сказала она. — Я ведь чувствую, — хорошо так жить! Вот я вас люблю, — может, я вас люблю лучше, чем Пашу. Он — закрытый… Вот он жениться хочет на Сашеньке, а мне, матери, не сказал про это…
— Неверно! — возразил хохол. — Я знаю это. Неверно. Он ее любит, и она его — верно. А жениться — этого не будет, нет! Она бы хотела, да Павел не хочет…
— Вот как? — задумчиво и тихо сказала мать, и глаза ее грустно остановились на лице хохла. — Да. Вот как? Отказываются люди от себя…
— Павел — редкий человек! — тихонько произнес хохол. — Железный человек…
— Теперь вот — сидит он в тюрьме! — вдумчиво продолжала мать. — Тревожно это, боязно, а — не так уж! Вся жизнь не такая, и страх другой, — за всех тревожно. И сердце другое, — душа глаза открыла, смотрит: грустно ей и радостно. Не понимаю я многого, и так обидно, горько мне, что в господа бога не веруете вы! Ну, это уж — ничего не поделаешь! Но вижу — хорошие вы люди, да! И обрекли себя на жизнь трудную за народ, на тяжелую жизнь за правду. Правду вашу я тоже поняла: покуда будут богатые — ничего не добьется народ, ни правды, ни радости, ничего! Вот живу я среди вас, иной раз ночью вспомнишь прежнее, силу мою, ногами затоптанную, молодое сердце мое забитое — жалко мне себя, горько! Но все-таки лучше мне стало жить. Все больше я сама себя вижу…
Хохол встал и, стараясь не шаркать ногами, начал осторожно ходить по комнате, высокий, худой, задумчивый.
— Хорошо сказали вы! — тихо воскликнул он. — Хорошо. Был в Керчи еврей молоденький, писал он стихи и однажды написал такое:
Его самого полиция там, в Керчи, убила, но это — не важно! Он правду знал и много посеял ее в людях. Так вот вы — невинно убиенный человек…
— Говорю я теперь, — продолжала мать, — говорю, сама себя слушаю, — сама себе не верю. Всю жизнь думала об одном — как бы обойти день стороной, прожить бы его незаметно, чтобы не тронули меня только? А теперь обо всех думаю, может, и не так понимаю я дела ваши, а все мне — близкие, всех жалко, для всех — хорошего хочется. А вам, Андрюша, — особенно!..
Он подошел к ней и сказал:
— Спасибо!
Взял ее руку в свои, крепко стиснул, потряс и быстро отвернулся в сторону. Утомленная волнением, мать, не торопясь, мыла чашки и молчала, в груди у нее тихо теплилось бодрое, греющее сердце чувство.
Хохол, расхаживая, говорил ей:
— Вот бы, ненько, Весовщикова приласкать вам однажды! Сидит у него отец в тюрьме — поганенький такой старичок. Николай увидит его из окна и ругает. Нехорошо это! Он добрый, Николай, — собак любит, мышей и всякую тварь, а людей — не любит! Вот до чего можно испортить человека!
— Мать у него без вести пропала, отец — вор и пьяница, — задумчиво сказала женщина.
Когда Андрей отправился спать, мать незаметно перекрестила его, а когда он лег и прошло с полчаса времени, она тихонько спросила:
— Не спите, Андрюша?
— Нет, — а что?
— Спокойной ночи!
— Спасибо, ненько, спасибо! — благодарно ответил он.
На следующий день, когда Ниловна подошла со своей ношей к воротам фабрики, сторожа грубо остановили ее и, приказав поставить корчаги на землю, тщательно осмотрели всё.
— Простудите вы у меня кушанье! — спокойно заметила она, в то время как они грубо ощупывали ее платье.
— Молчи! — угрюмо сказал сторож.
Другой, легонько толкнув ее в плечо, уверенно сказал:
— Я говорю — через забор бросают!
К ней первым подошел старик Сизов и, оглянувшись, негромко спросил:
— Слышала, мать?
— Что?
— Бумажки-то! Опять появились! Прямо — как соли на хлеб насыпали их везде. Вот тебе и аресты и обыски! Мазина, племянника моего, в тюрьму взяли — ну, и что же? Взяли сына твоего, — ведь вот, теперь видно, что это не они!
Он собрал свою бороду в руку, посмотрел на нее и, отходя, сказал:
— Что не зайдешь ко мне? Чай, скучно одной-то…