– Третий раз хрудь мне палили… подавай золотые деньги! – Каки-таки? – «А сто кружков у тебя есть, давай!..» – Ищите! Жгли-жгли, завоняло палью. Бросили. Живот прищемлять стали, а я надулся. Я знаю это. Выдрали пчел, пер-давили. Я на их, за пчелу! Ну, зашиб одного маненько. Стали меня под ухо пистолетом бить, железкой, окровянили… вон, сережку вырвали, было… мотается. Стащили валены сапоги, хотели пришить. Я говорю… – я севастопольский гирой! А они свое: «как ты севастополец, у тебя за гиройство пенсий был, давай монеты золотые!» А я говорю: «вам меня не убить! меня сколько разов били, не могли, – за меня закон!» Ну, бросили. Говорит Лукавый, протвинский: «бросим, Богу он за нас по-молит!» Говорю: «Меня Бог проклянет… за вас, кобелей, Бог молитву не внимает. А буду молить, чтобы пришло строгое начальство, и вас на первом столбу повесило!» Вдарили в загорбок прикладом, ушли. Пополз я водицы испить… – стукнуло меня кровью. Гляжу – солнушко стало, а то ночь была, как били. Отошел маненько – бац! – четверо других, с ружьями. – «Давай золотые деньги!» – Нету. – Бац меня под печенки сапогом. Стали руки под хребет крутить… больно. Гляжу – месяц вышел… ушли, значит. Давай хлебушка, четыре версты итить… крови из мене много ушло. А нет, я не помру до начальства, Бог не велит. А деньги мои… – можно при них сказать? – мотнул на меня дед, – поп Виктор знает, где. Дал приметы. С начальства строгого получал, строгому и пойдет. Да я не помру до сроку, ей-Богу 1 Вот увидишь. Я таперь весь клйменый. Еще погляжу, как строгое начальство!.. – погрозил он, стукнул дубиной, сунул краюху за пазуху и, не простившись, вышел.
Семен Аркадьич потыкал в темноту пальцем:
– Вон он ка-кой… клей-меный! Весь из темноты, а… Потому-то я и говорю… что? Ничего! И все… клей-меные!.. – и его губы заерзали, он был уже совершенно пьян.
Почему-то вспомнились мне столбы на лесных прогалах, с выжженными орлами, – порядок чащ. И нетронутые сумрачные чащи, и небо, простое, светлое, и жидкий, и бедный благовест…
– Тяжело… – вырвалось у меня невольно.
– А-твра-тительно!.. – едва выговорил хозяин. – Грязь… и какие-то искры… и чувствую… зажги – и загорится! А, черт… Анна!.. Аню-та! С буйволом… наплевать! Разведусь и… за дроздами. Идем на деревню, к девкам… Теперь все можно, легко относятся… наплевать!..
Утром, рано, я выехал на том же тарантасе. В тополевой аллее на желтых листьях лежал розоватый иней, от розового солнца. Тени от тополей вытянулись иглами по жнивью. Жалкое стадо коровенок обгладывало пустое поле, бродило сонно. Было, должно быть, воскресенье: слышался жидкий благовест, – все тот же, неизменно зовущий к Богу. Стало совсем легко, когда выбрался тарантас на взгорье, и благовест стал певучим.
Туман
Я спускался с нагорий к морю. Зачем? За виноградным жмыхом – за нашим хлебом. И еще за чем-то. На виноградниках, под Кастелью, у Голубевской дачи, оставался еще огромный чан с синеватыми выжимками, от которых шибало перегаром. В них позволяли рыться, выискивать комья посытнее.
Винодел обнадеживал с усмешкой:
– Если с ученой точки, то процентика два белков обязательно найти можно, а в зернышках и жирков несколько найдется. Но только вот несваримая оболочка для млекопи-тающегося желудка. И вот куры, ну, до чего жиреют с этого самого жмыху! Растирайте камнями и варите, и будет некоторая питательность. Как говорится, последний научный крик.
Я спускался с мешком, в рваной германской куртке, прикрываясь мешком от ливня. Под тряпкам, на груди, хранилось письмо – за горы. За горы не пускали. Прибыл товарищ Месяц-Райский с какой-то «тройкой» – «искоренять бандитов». На всех дорогах поставили заставы, к Перевалу. Приказ угрожал расстрелом за самовольный выезд, за неявку на регистрацию, – которую по счету? – и все прижались. Искали офицеров, полицейских, судейских, фабрикантов – всех, убежавших когда-то в Крым, ныне – в Крыму застрявших, «заклятых врагов народа». Товарищ Месяц шнырял по дачам, выхватывал и угонял на Ялту, где суд короткий. Кто отважится пронести письмо? Называли какого-то Семена Лычку, с дачи «Эльмаз», профессора Чернобабина, – под Кастелью где-то. Брал пустяки – рубаху. Не было у меня рубахи, и нес я ему подметки, оставшуюся редкость. Нес и тревожно думал: да возьмет ли кожу? и как я его найду, неведомого Лычку, в просторах под Кастелью? и кто я ему, Семену Лычке, что доставит он мое письмо? Возьмет – и бросит. И как он туда пробьется, за Перевал, в такую непогоду?..