Дорогой Шура! Посылаю тебе фотокопии нашего с тобой «Зуава». (Куда делись «Ночные разбойники» — ума не приложу.) Сделал и цветные фотографии, но проявлять отдам, когда закончится пленка. Тоже пришлю. Все же раритет… Если тебе удастся сделать нечто подобное с твоими номерами — радости моей не будет конца. Будете у Борьки — самый горячий ему привет. Пусть и он раскачается и черкнет несколько слов. Ведь нам вместе вроде уже крепко за двести!!!
А не загадываешь ли ты в период перестроек, демократизации и либерализации — сигануть не только на Кавказ, а допустим, в славный наш город Париж, который действительно стоит обедни. Я, во всяком случае, хотя, в противоположность внуку, и не офранцузился, но парижанином стал. Знаю и люблю этот городишко…
О получении «Зуава» сразу же напиши. Твое письмо шло 5 дней — с 27.01 по 2.02. Прогресс!..
На этом интересном месте раздался междугородный телефонный звонок. Звонила из Москвы Кацева — переводчица Кафки, Белля и Макса Фриша, с последним она познакомила меня в Ленинграде прошлой зимой. С Евгенией Александровной Кацевой мы придумали некую игру. В войну она была в морской пехоте в звании старшины 2-й статьи. И когда звонит, представляется по всей форме; «Капитан, разрешите обратиться? Докладывает старшина второй статьи! Разрешите продолжать?..»
Звонила Евгения Александровна, ибо только что получила письмо от Фриша из Цюриха. Максу не работалось, он хандрил, пил свою швейцарскую водку, мечтал скорее приехать в Союз.
— Вы помните, что для Фриша значит, когда его покидает работа? Ну, из «Первого дневника»?
Я, конечно, не помнил, хотя Фриш мне чрезвычайно, даже до некоторого суеверного страха близок, иногда даже текстуальными совпадениями в своих вечно фрагментарных рассуждениях.
— Работа, — объяснила Женя, — это единственное, что избавляет Макса от ужаса, когда он внезапно, беззащитный в своей нейтральной Швейцарии, просыпается среди ночи или ранним утром. Сразу же посмотрите сто тридцатую страницу «Листков из вещевого мешка».
— Сейчас посмотрю, — сказал я. — А пока угадайте, кто сидит у меня в гостях?
Я знал, что Евгения Александровна была в приятельских отношениях с Некрасовым и никогда не пыталась забыть его, ибо нельзя работать над Беллем или Фришем, не держа в уме, в воображении прозу Некрасова. И я знал, что старшина 2-й статьи обрадуется, узнав, что у меня в гостях сидит жив-живехонек друг Виктора Платоновича. А передо мной на столе детские журналы Вики, фотографии, письма к Воловику.
Ну, она, конечно: «Ох и ах!» Затем рассказала о неизвестном мне факте. Оказывается, за двое суток до смерти Некрасову прочитали заключительные строки из выступления Вячеслава Кондратьева в «Московских новостях», где Кондратьев заявил на весь мир, что «Окопы» остаются нашей лучшей книгой о войне. И Некрасов — он был еще в сознании — просил дважды перечитать ему эти строки. Так что умер, зная, что Родина его помнит. Евгения Александровна попросила меня пересказать этот факт Александру Борисовичу, подчеркнув, что это не легенда, что знает она об этом из первоисточника.
Я, конечно, передал. Правда, ни о Белле, ни о Фрише Александр Борисович слыхом не слыхивал: технарь-строитель мостов через всякие разные знаменитые реки, но без знакомства с мировой литературой. А я-то сразу сунул ему «Листки из вещевого мешка», дабы похвастаться автографом Фриша, где он желает мне счастья на море, за письменным столом и повсюду. Но никакого впечатления на моего гостя автограф знаменитого прозаика не произвел, хотя в письме Некрасова, которое открытым лежало на столике между нами, Виктор Платонович отмечает, что в детстве Воловик подавал блестящие беллетристические надежды: «Помнишь твою захватывающую „Тайну бандитов“, которая заканчивается, на мой взгляд, динамично: „Геркулес“ догнал „Баторию“ и всадил ей в борт таран, находившийся на носу корабля (продолжение следует). Как видишь, ты, Шурка, определенно подавал надежды, — пишет Некрасов. — Но где же продолжение „Бандитской тайны“?
Присланные тобою фото возвращаю».
— Эти фото я ему посылал, — объяснил Александр Борисович. — В начале июня. Наши фото конца шестидесятых. А он вот вернул: оказывается, они у него есть. Ему, знаете, разрешили все-все с собой вывезти — удивительно… Простите, мне что-то дышать трудно. Я встану, пожалуй…
Он встал со стула, я продолжал читать очередное письмо Некрасова вслух:
«Середина июня, а ходим все в кожаных куртках. Дожди. Говно. На юг не поехал. Пляжа нет. А что без пляжа там делать? Как там у вас теперь с водкой? Говорят, легче стало. Впрочем, я сим сейчас не интересуюсь…»
— Странное состояние, — прервал меня Александр Борисович. — Никогда такого не было. Дышать трудно, и чуть голова кружится. — Он сказал это со спокойным удивлением. Чего особенного? Разволновался человек от воспоминаний.
Я открыл форточку. На улице было около нуля, из форточки потянуло ленинградской стылой сыростью.
— Гололед, — сказал Александр Борисович. — Ужасный гололед. И курю много. Вот и дышится…
За время нашей встречи он выкурил две полсигареты через мундштук.