— Постарайся понять, я не офранцузился, но парижанином стал… Седею что-то быстро. И болею. То что-то, то, как видишь, кашель, то еще какая-нибудь хреновина… Но, видишь, живу и даже пишу. Пишу не длинно, не утомительно — это главный грех всех нынешних писателей. Хвастаться нечем, но и жаловаться не буду. Про березки спрашивать будешь? Про мою тоску о них?
— Буду.
— Их тут полно. «Було» называются. А вот как — плакучая или кудрявая, не знаю. Может, ее-то и нет. Ну и хрен с ней. Зато… Что зато? Вика, дорогой мой Викуля, поверь мне, не мучает меня совесть. Ну вот нисколечко. Прозрачна и чиста, как слеза младенца.
«И все же — это уже наедине — он иногда спрашивал себя: стоило или не стоило? Нет, что стоило — это ясно, но насколько оправдались или не оправдались ожидания, как прошел процесс переселения из одной галактики в другую, одним словом, что такое эмиграция, понятие, которое всю жизнь пугало и казалось для нормального человека противоестественным? Шаляпин, Рахманинов, Бунин, Куприн, Михаил Чехов, всех и не перечислишь, — все они, каждый по-своему, тосковали по дому, по прошлому. Правда, в основном по тому, что было „сметено могучим ураганом“, даже по осуждаемому всеми приличными людьми самодержавию. Нынешние эмигранты в несколько другом положении. Мало кого тянет обратно. Уезжают — дети там или не дети, земля предков и всякое такое, а если в корень глянуть — от въевшейся во все поры советской власти. Осточертела голубушка. А кому и кое-что прищемили…»
— Ну, а если бы тебе предложили, вернулся? — спросил я. — Только, бога ради, не подумай, что я облечен какими бы то ни было полномочиями выяснить это.
— Нет, Вика. Сегодня у вас Горбачев…
Вот видите, что значит по памяти пытаться передавать диалог. Он сказал «у нас».
— Сегодня у нас Горбачев, а завтра опять Брежнев. Высадись где-нибудь в Коктебеле, допустим, отец и учитель, как в свое время Наполеон с Эльбы. Сто дней… Помнишь? Французские газеты писали вначале: «Узурпатор высадился в бухте такой-то», а через сколько-то там дней — «Его Императорское Величество вступает в Париж!» Солдаты, посланные Бурбонами задержать его, падали на колени, рыдали. Маршал Ней — тот самый, любимец, а потом враг — тут же перешел на его сторону. А Наполеон шел и выходил первым — «Стреляйте в своего императора!» Так вот, я боюсь, что, случись такое сейчас со Сталиным, окажись он живым, — допустим такую петрушку, — на руках внесли бы в Кремль. И опять меня на Крещатике, трезвого, спровоцируют в милицию, кинут там банок и еще хвост отправят в горком.
— И такое было? — спросил я.
— И не один раз. А вот если бы пустили на неделю проститься. Эх, один раз пройтись по Невскому, и к «Стерегущему», и к нашему дурацкому московскому ЦДЛу… Только на Киев я даже из самолета смотреть бы не стал. Похуже твоего Ленинграда мой Киев.
«Преследовать не преследовали, топтуны за ним не ходили, обысков ни у него, ни у его друзей не делали, с работой было более или менее благополучно. Правда, „Лебединый стан“ Цветаевой или мандельштамовское „Про кремлевского горца“ с эстрады не прочтешь, но иногда что-то, не самое просоветское, нет-нет да и втиснешь. И радуешься. Жванецкий, например. Иной раз просто оторопь берет — и ничего, сходит одесситу с рук…»
Конечно, никакого магнитофона у меня с собой не было, диалог, который здесь есть, воспроизвожу только в том случае, если записал его сразу по возвращении в гостиницу или же, как вот и сейчас, использую несколько модифицированные цитаты из двух последних книг Виктора Платоновича.
Когда я читал их, то часто казалось, что слышу его голос, ибо суть цитат и его высказываний в кафе на бульваре Монпарнас, 59, едина. Вот сидит он, курит свой «Голуаз», тянет пиво и вдруг, закашлявшись до хрипа, опустит голову к распахнутому вороту, закроет подбородком жилистую шею, передыхает от кашля и думает неизбывную тоскливую думу свою; красивый даже в площадной ругани, ибо честный, честный, честный русский человек черт знает в каком поколении… и каком положении… Небось, и столбовое дворянство внесло в его судьбу свою лепту…
Бедный ты мой Виктор Платоныч, мой Некрасов, мой сталинградский солдат и спаситель…
«Бел горюч камень. Сколько раз попадался он на его пути. Сворачивал то туда, то сюда, объезжал, ехал прямо. А в итоге — по правильному ли, как говаривал Владимир Ильич, по нужному ли пути направлял он коня своего? И туда ли, куда хотел, приехал он? Может, с тоской вспоминается какая-нибудь оставшаяся позади тропинка, соблазнительно манившая его? Или, напротив, большак, который разумно или неразумно объехал стороной?
Нет, все сложилось так, как и должно было сложиться. Ни на что не сетую, ни на что не жалуюсь.