Читаем Том 7. Эхо полностью

Она смутилась, отвернулась и спрятала лицо в шубах на вешалке. И так стояла. А потом, когда поднимались по лестнице, дернула за ухо чучело волка на площадке — тоже от конфузности и смущения… Это было уже очень давно, но так смущаться она может и теперь, когда ей под тридцать, и позади неудачные любви и смерть дочери. Какое странное имя она придумала своей девочке — Христина. Почему? И почему она может вдруг быть такой бесцеремонной, с вызывающим выражением на лице, с дешевой папиросой во рту? Почему? Как актриса из провинциальной труппы…

Но сейчас хочется встать, достать флакон ее духов, оставшийся с давних пор, и услышать запах, который напомнит лето под Алексином. Заливные луга, гудение пчел. Она идет впереди с корзинкой щавеля в руке и часто оглядывается, и все ждет от него особого слова, жеста, улыбки. А он только все шутит, шутит и шутит… Нет, нет, у него не было настоящего чувства. Был увлечен одно время. Вот и все. Она просила помощи — не видаться, не переписываться, не звать. Но он не хотел терять ее совершенно. И тянул, и мучил зря. И она кинулась в другой роман — от отчаяния. А теперь — одиночество, смерть дочери, надрыв и тоска. Ну что ж, Заречной будет не легче в его пьесе. И хватит обо всем этом. Ночь. Третий час уже. Надо спать…

За окошком шевелились колючие кусты крыжовника. Липы в парке стояли темные, неохотно качали простуженными ветвями.

— Я не мог иначе. Не сердитесь, — говорил он вслух, досадуя на себя за сентиментальность. И добавлял в привычном шутливом тоне: — Изменница вы лютая…

Ложился, слушал потрескивание фитиля в лампе, старался сдерживать припадки кашля. Но кашель прорывался, и тогда на столике возле изголовья дрожало в стакане недопитое пиво.

Вокруг стыла суглинистая земля, тихие, редкие перелески, леса. В ночной темноте прыгали зайцы, объедали кору с посаженных им деревьев. В душных избах Мелихова, Талежей, Васькина, Угрюмова спали мужики, бабы сонно толкали люльки. А на окраине Новоселок в пустой и мрачной церквушке лежала умершая вчера бабка Авдотья. И сторож боялся проходить мимо узких, слепых церковных дверей…

Как писать о легком и светлом, если так много вокруг тяжелого и грустного? Вот и в его пьесе. Мучается мыслями о близкой смерти старик Сорин. Страшно, когда только у могилы поймешь, что годы прожиты без смысла и любви. Стреляется Треплев. Веселенькая получается пьеса. Но что же делать? Уметь лгать — тоже талант…

Все не спалось. Не помогало даже пиво. Оставалось одно — работать. Начнешь писать, и сразу станет легче. Чайка летит над синей водой. Падает первый снег. Дубы упрямо не отдают ветрам своих ржавых листьев. И рано или поздно жизнь на земле все-таки станет хорошей! Только не надо обманывать себя сегодня, если ты художник.

Чехов вставал, кутался в плед, садился к столу.

Слова переходили на бумагу с пугающей легкостью. И в этом чудилась какая-то опасность. Хотелось курить. Но курить он давно уже запретил себе.

Поскрипывал рассохшийся венский стул. Чехов писал:

«…Был у нее ребенок. Ребенок умер. Тригорин разлюбил ее и вернулся к своим прежним привязанностям, как и следовало ожидать.

…Что же вам еще сказать? Потом я получал от нее письма. Письма умные, теплые, интересные; она не жаловалась, но я чувствовал, что она глубоко несчастна; что ни строчка, то больной натянутый нерв. И воображение немного расстроено. Она подписывалась Чайкой. В „Русалке“ мельник говорит, что он ворон, так она в письмах все повторяла, что она чайка. Теперь она здесь…»

Чехов работал и сам удивлялся тому, как обычные, совсем простые слова, выходя из-под пера, вдруг наполняются тем печальным и ласковым напевом, который сейчас — этой бессонной осенней ночью — только и может передать его любовь, радость и боль.

Как через покойные паузы абзацев и точек в рукописи, через короткие примолкания запятых, всплески ударений, через повороты каких-то малозначительных слов передаются чужим, незнакомым людям движения его души — голос жизни, которая внутри и вокруг: и мотив летящей над синей водой белой птицы, и шорох снега на темном стекле окна, и воспоминание о прикосновении ее руки, когда последний раз ездили в Давыдову пустынь. И она сидела совсем рядом, держась за его ремешок, и говорила разные глупости, а он называл себя гусаром; дышалось глубоко и полно, весело бежала встречь ровная дорога. Все это, смешавшись в одно общее настроение, в одну внутреннюю напевность, ложилось на бумагу обыкновенными, совсем простыми словами.

Чехов не всегда понимал, как это происходит. Но зато хорошо знал другое: когда так звучит внутри, можно писать без опасения солгать даже невольно.

После получасовой работы он снимал пенсне, прижимал холодную ладонь к глазам. Рождение этого внутреннего звучания, очевидно, не давалось даром. Оно утомляло до тягучей боли в висках, хотя и чудилось, что пишется легко…

Перейти на страницу:

Все книги серии В. Конецкий. Собрание сочинений в семи томах + доп. том.

Похожие книги