Был у известного профессора-специалиста. Плохо наше дело, брат! На моих глазах, за несколько лет, спились и пропали хорошие люди, куда талантливее нас с тобой. Очевидно, нужно иметь в душе нечто, без которого жить нельзя. И я не сомневаюсь, что это золотое качество мы имеем (чего боюсь сказать о Курочкине). Профессор сказал мне:
— Три-четыре месяца вы не должны брать в рот не только капельку вина, но даже пива. Если выдержите — вы спасены. Если же нет — вы станете частым гостем нашей больницы…
Страшные слова, брат. Видишь ли, можно было не ходить к профессору, как не ходят к ним тысячи и миллионы, можно жить и так, плюя на то, чтобы вокруг тебя говорили:
— А-а, это Пикуль (или: а, это Конецкий), парень не без искры, но пьет!..
Все можно! Но только лучше не надо. Пишу тебе сейчас от чистого сердца, желая и тебе и себе только хорошего. Не тебе объяснять, что каждый раз, будь то неприятность, будь то деньги в кармане, будь то еще что-нибудь, — мы бежали в кабак. Водка нам развязывает язык, водка нас дружит, лечит и пр. и пр. Про себя я знаю точно: еще год-два такой скверны — и я погиб.
Закон, внушение, приказ самому себе, что хочешь (с моей стороны):
— Витька, держись!
— Я пока держусь…
Начал хорошо. Даже не думал. Вернее: о водке как об огненной глупости я не думал и том утешении, которое она мне давала и которого я теперь буду лишен. Это не просто животное пьянство — это пьянство моральное. Хотя и страшновато бывает подумать, что вот в иной раз пошел бы выпил, а теперь — нет.
Прости меня и не переставай общаться с трезвым Baлькой. Хуже я от этого не стану, лучше — да.
Желаю и тебе того же, но знаю, что на этом пути, как и в пьянстве, есть свои горести, свои драмы. Люди мы или не люди? Не хочется, чтобы каждая сволочь в Союзе тыкала в меня пальцем, говоря, что я пьяница.
Денег нет. Сволочи! Подробности в разговоре.
03.07.56. Твой Валька Пикуль
00 часов 08 минут».
С Валькой нас свела судьба еще в августе сорок пятого — мы были в одной роте на первом курсе «Подготии». Это все равно, что восьмой класс средней школы. Только в казарме и с военно-морским уклоном.
Вальку вышибли на гражданку уже в сорок шестом: он умудрился получить десять двоек на десяти экзаменах…
Первые выпивки связаны с первыми получками. Платили нам, воспитанникам и курсантам, очень мало, но все-таки платили. И еще мы продавали на Балтийском вокзале пайковый американский шоколад и мыло.
Уже тогда мне хотелось «добавить».
В юности были приступы нечеловеческой беспричинной какой-то тоски. Я способен был от тоски кусать подушку и кататься по дивану. Самым типичным времяпрепровождением в возрасте 18–22 лет было выпить и ходить по набережным, хотя замкнутым я никогда не был.
Друзья той поры все были многочитающими, думающими ребятами. Все стали алкоголиками и кончили плохо.
Конечно, несколько раз за жизнь у меня случались алкогольные бреды. О мании преследования я и не говорю: для советского писателя говорить о таком даже тривиально: подслушивают телефон, следят за связями с иностранцами, вернулся с плавания — рукописи лежат не так, как при отъезде и т. д. и т. п.
Были и какие-то потусторонние мании.
А одна преследует уже лет тридцать. Война. Я заброшен в Югославию к партизанам. Задание — взорвать мост на Дунае недалеко от Белграда. Ползем к мосту. Все детали вокруг и внутреннее состояние, сам Дунай, стрельба трассирующими, освещение, четкое ощущение неизбежного провала операции — все явственно: могу рассказ писать на два листа. И название пожалуйста — «Мост».
Есть такая песня, вернее, была. Сейчас ее забыли.
Пронзительная песня: Ночь над Белградом темная Встала на смену дня, Вспомни меня, хорошая…
Вероятно, корни галлюцинации где-то в военном мальчишестве, ибо песня услышана в те времена.
Потом я побывал в Белграде. Целую ночь бродил один по городу, натыкался и на проституток, и на сутенеров, и просто на югославскую шпану. И все чудилось (трезвому), что обреталась тут моя душа где-то в сороковых годах, в каком-то партизане.
Я не воевал, но все ж военный человек, то есть профессиональный убийца. И офицерский диплом у меня никто не отбирал.
Пришел в отель, в номер, поднял боцмана с танкера «Маршал Бирюзов», который меня в этот отель устроил, и мы с ним дико надрались югославским спиртом, купленным в аптеке — дешевле.
А наутро прочитал бредовые стихи, написанные в беспамятстве.
Ни одного слова менять и править не буду: Я помню мост, темно под ним, Полиции дурацкие наряды Следят за мной. Я вижу Югославию. В Белграде Вопят огнями тишину, А я спокойно опускаюсь вниз, Дуная величавость охраняя. И думаю: отпилят мне затылок чинуши здешние: ведь паспорт-то остался на беду в отеле. И мокрый, в тине и в дерьме Вонючем я медленно ползу. И мокрым покатился по откосу, И думал я: когда же тишина? И вот, зеленый и надравшись, я в тот отель войду и всем скажу: — Вот я советский русский! Глядите на меня! Как тяжко мне! А ведь ключи прекрасного романса даются мне сейчас вот, в тишине…
Лютому врагу не пожелаю прочитать утречком такое свое сочинение.
Но что-то в нем есть. Мука невысказанности?