А ларчик открывался очень просто. Салли хотелось увериться, что любовь Трейси лишена всякой заинтересованности, а потому она непрерывно подвергала его всякого рода мелким испытаниям, надеясь и рассчитывая получить таким способом доказательства, которые подтвердят и укрепят ее предположения. Бедняга Трейси понятия не имел об этих опытах, а потому моментально попадался во все ловушки, которые расставляла ему девушка. Что же это были за ловушки? Случайно оброненные фразы о социальных различиях, аристократических титулах и привилегиях и тому подобных вещах. И очень часто Трейси попадался, высказывался на эти темы не подумав, не заботясь о том, что говорит, — лишь бы поддержать разговор и подольше побыть с любимой. Он и не подозревал, что девушка зорко наблюдает за выражением его лица и вслушивается в каждое его слово, — так подсудимый наблюдает за лицом судьи и вслушивается в его слова, зная, что от этого человека зависит, вернется ли он домой, к своим друзьям, и обретет ли вновь свободу, или же будет навсегда лишен солнечного света и человеческого общества. Трейси и не подозревал, что его необдуманные речи тщательно взвешиваются, а потому нередко выносил смертный приговор, тогда как с тем же успехом мог бы оправдать подсудимого. Не проходило дня, чтобы он не разбил сердца Салли; не проходило ночи, чтобы он не отправил ее на дыбу вместо сна. Но ничего этого он не знал.
Другой на его месте сопоставил бы кое-какие обстоятельства и обнаружил, что погода меняется, лишь когда разговор заходит об определенном предмете, и в таких случаях она меняется непременно. Расследуя дальше, он бы обнаружил, что вводит эту тему в разговор всегда один из собеседников и никогда — другой. Тут наш исследователь решил бы, что это делается с определенной целью. И если бы он не смог выяснить более простым и легким путем — с какой именно, то спросил бы об этом.
Но Трейси был недостаточно проницателен и недостаточно подозрителен, чтобы ему могла прийти в голову подобная мысль. Он заметил только одну особенность, а именно: что погода всегда бывает солнечной в начале его посещения. Сколько бы потом небо ни хмурилось, вначале оно неизменно бывало ясным. Он не мог объяснить себе этого странного обстоятельства, — он просто знал, что это так. Причина же заключалась в том, что достаточно было Салли шесть часов не видеть Трейси, как ее начинала обуревать такая тоска, что все ее сомнения и подозрения сгорали в этом пламени, и она выходила к нему столь же сияющая и радостная, сколь бывала печальна и несчастна, когда он уходил.
При таких обстоятельствах писать портрет — дело весьма рискованное. В частности портрет Селлерса, над которым работал сейчас Трейси, день за днем испытывал на себе влияние этой неустойчивой погоды, и каждый день оставлял на нем свой несмываемый след — отражение той сумбурной жизни, какою жил художник. Судя по одним деталям — это был портрет счастливейшего человека, какой когда-либо жил на земле, а судя по другим — с полотна смотрело самое несчастное на свете существо, — существо, терзаемое всеми бедами, какие существуют на свете, начиная с расстройства желудка и кончая бешенством. Но Селлерсу портрет нравился. Он сказал, что это точная его копия: каждая пора дышит эмоцией, и все эмоции — разные. Он сказал, что похож на сосуд, полный противоречивых чувств.
Возможно, с точки зрения искусства, портрет был убийственный; зрелище же он являл собою весьма величественное, ибо изображал американского графа в натуральную длину и ширину. Граф был в пурпуровой мантии пэра[43] с тремя горностаями, указывающими на его графское достоинство, и с графской короной на седой голове, надетой чуть-чуть набекрень, что придавало ему лукавый и задорный вид. Когда небосклон Салли был безоблачен, Трейси то и дело фыркал, стоило ему взглянуть на портрет; когда же небосклон заволакивали тучи, портрет повергал Трейси в беспросветное уныние и замораживал кровь в жилах.
Как-то раз поздно вечером, когда наши влюбленные безмятежно наслаждались обществом друг друга, чертенок, сидевший в душе Салли, неожиданно принялся за дело, и беседа потекла в направлении коварного рифа. Среди самого мирного на свете разговора Трейси вдруг ощутил дрожь, но дрожь эта была не в нем, а вне его и у самой его груди. Вслед за дрожью последовали рыдания: это плакала Салли.
— Любимая, что я сделал, что я такого сказал? Вот опять! Что же я сделал, что так ранило вас?
Она высвободилась из его объятий и с величайшим укором посмотрела на него.
— Что вы сделали? Я скажу вам, что вы сделали. В простоте душевной вы открыли мне — о, уже в двадцатый раз, хоть я и не могла, не хотела этому верить! — что вы любите не меня, а эту мишуру, поддельный графский титул моего отца, и вы разбили мне сердце!
— Душенька моя, что вы говорите?! У меня и в мыслях этого не было!
— Ах, Ховард, Ховард, язык ваш — враг ваш: он все выбалтывает, когда вы забываете следить за собой.