– Да, да – брошу и бегу, не дождусь ее! – решил он и тут только заметил приложенный к ее письму клочок бумаги с припиской Веры:
«Не пишите больше, я в четверг буду сама домой: меня привезет лесничий!»
Он обрадовался.
– А! вот и пробный камень. Это сама бабушкина «судьба» вмешалась в дело и требует жертвы, подвига -
551
и я его совершу. Через три дня видеть ее опять здесь… О, какая нега! Какое солнце взойдет над Малиновкой! Нет, убегу! Чего мне это стоит: никто не знает! И ужели не найду награды: потерянного мира? Скорей, скорей прочь!.. – сказал он решительно и кликнул Егора, приказав принести чемодан.
И надо было бы тотчас бежать, то есть забывать Веру. Он и исполнил часть своей программы. Поехал в город кое-что купить в дорогу. На улице он встретил губернатора. Тот упрекнул его: что давно не видать? Райский отозвался нездоровьем и сказал, что уезжает на днях.
– Куда? – спросил тот.
– Да мне всё равно, – мрачно ответил Райский, – здесь… я устал, хочу развлечься, теперь поеду в Петербург, а там в свое имение, в Р-ую губернию, а может быть, и за границу…
– Не удивительно, что вы соскучились, – заметил губернатор, – сидя на одном месте, удаляясь от общества… – Нужно развлечение… Вот не хотите ли со мной прокатиться? Я послезавтра отправляюсь осматривать губернию…
«Послезавтра будет среда, – мелькнуло соображение в голове у Райского, – а она возвращается в четверг… Да, да, судьба вытаскивает меня… Не лучше ли бы уехать дальше, совсем отсюда – для полного подвига?»
– Посмотрите местность, – продолжал губернатор, – есть красивые места: вы поэт, наберетесь свежих впечатлений… Мы и по Волге верст полтораста спустимся… Возьмите альбом: будете рисовать пейзажи.
– А если я приму? – отвечал Райский, у которого рядом с намерением бороться со страстью приютилась надежда не расставаться вполне хоть с теми местами, где присутствует она, его бесподобная, но мучительная красота!
– Поедемте, я ваш спутник, – решил он окончательно.
Губернатор ласково хлопнул рукой по его ладони и повел к себе, показал экипаж, удобный и покойный, сказал, что и кухня поедет за ним и карты захватит.
– В пикет будем сражаться, – прибавил он, – и мне веселее ехать, чем с одним секретарем, которому много будет дела.
552
Райскому стало легче уже от одного намерения переменить место и обстановку. Что-то постороннее Вере, как облако, стало между ним и ею. Давно бы так, и это глупейшее состояние кончилось бы!
– Вот почти и нет никаких бесов! – говорил он, возвращаясь к себе.
Он подтвердил Егорке готовить платье, белье, сказавши, что едет с губернатором.
Намерения его преодолеть страсть были искренни, и он подумывал уже не возвращаться вовсе, а к концу губернаторской поездки вытребовать свои вещи из дому и уехать, не повидавшись с Верой.
На этом бы и остановиться ему, отвернуться от Малиновки навсегда, или хоть надолго, и не оглядываться – и всё потонуло бы в пространстве, даже не такой дали, какую предполагал Райский между Верой и собой, а двух-трех сот верст, и во времени – не годов, а пяти-шести недель, и осталось бы разве смутное воспоминание от этой трескотни, как от кошемара.
Райский знал это по прежним, хотя и не таким сильным, опытам, но последний опыт всегда кажется не похожим чем-нибудь на прежние, и потом под свежей страстью дымится свежая рана, а времени ждать долго.
Райский знал и это и не лукавил даже перед собой, а хотел только утомить чем-нибудь невыносимую боль, то есть не вдруг удаляться от этих мест и не класть сразу непреодолимой дали между ею и собою, чтобы не вдруг оборвался этот нерв, которым он так связан был и с живой, полной прелести стройной и нежной фигурой Веры, и с воплотившимся в ней его идеалом, живущим в ее образе, вопреки таинственности ее поступков, вопреки его подозрениям в ее страсти к кому-то, вопреки, наконец, его грубым предположениям в ее женской распущенности, в ее отношениях… к Тушину, в котором он более всех подозревал ее героя.
«А может быть, и другой, другие…» – злобно думал он.
Он свои художнические требования переносил в жизнь, мешая их с общечеловеческими, и писал последнюю с натуры, и тут же, невольно и бессознательно, приводил в исполнение древнее мудрое правило, «познавал самого себя», с ужасом вглядывался и вслушивался в дикие порывы животной, слепой натуры, сам писал ей казнь и чертил новые законы, разрушал в себе «ветхого
553
человека» и создавал нового. И если ужасался, глядясь сам в подставляемое себе беспощадное зеркало зла и темноты, то и неимоверно был счастлив, замечая, что эта внутренняя работа над собой, которой он требовал от Веры, от живой женщины, как человек, и от статуи, как художник, началась у него самого не с Веры, а давно, прежде когда-то, в минуты такого же раздвоения натуры на реальное и фантастическое.