– Оттого, что верю чему-то другому, лучше, вернее, и хочу…
– Обратить меня в эту веру?
– Да! – сказала она, – хочу – и это одно условие моего счастья: я другого не знаю и не желаю…
– Прощайте, Вера, вы не любите меня: вы следите за мной, как шпион, ловите слова, делаете выводы… И вот всякий раз, как мы наедине, вы – или спорите, или пытаете меня, – а на пункте счастья мы всё там же, где были… Любите Райского: вот вам задача! Из него,
528
как из куклы, будете делать, что хотите: наряжать во все бабушкины отрепья или делать из него каждый день нового героя романа, и этому конца не будет. А мне некогда, у меня есть дела…
– А, видите, дела? А любовь, счастье – забава?
– А вы хотели бы, по-старому, из одной любви сделать жизнь, гнездо – вон такое, как у ласточек, сидеть в нем и вылетать за кормом? В этом и вся жизнь!
– А вы хотели бы на минуту влететь в чужое гнездо и потом забыть его…
– Да, если оно забудется. А если не забудется – воротиться. Или прикажете принудить себя воротиться, если и не хочется? Это свобода? Вы как хотели бы?
– Я этого не понимаю – этой птичьей жизни, – сказала она. – Вы, конечно, несерьезно указали вокруг, на природу, на животных…
– А вы – не животное: дух, ангел – бессмертное создание? Прощайте, Вера, мы ошиблись: мне надо не ученицу, а товарища…
– Да, Марк, товарища, – пылко возразила она, – такого же сильного, как вы, равного вам, – да, не ученицу, согласна, – но товарища на всю жизнь! Так?
Он не отвечал на ее вопрос, как будто не слыхал его.
– Я думал, – продолжал он, – что мы скоро сойдемся и потом разойдемся или не разойдемся – это зависит от организмов, от темпераментов, от обстоятельств. Свобода с обеих сторон – и затем – что выпадет кому из нас на долю: радость ли обоим, наслаждение, счастье, или одному радость, покой, другому мука и тревоги – это уже не наше дело. Это указала бы сама жизнь, а мы исполнили бы слепо ее назначение, подчинились бы ее законам. А вы вдались в анализ последствий, миновали опыты – и оттого судите вкривь и вкось, как старая дева. Вы не отделались от бабушки, губернских франтов, офицеров и тупоумных помещиков. А где правда и свет – еще не прозрели! Я ошибся! Спи, дитя! Прощайте! Постараемся не видаться больше…
– Да, постараемся, Марк! – уныло произнесла она, – мы счастливы быть не можем… Ужели не можем! – всплеснув руками, сказала потом. – Что нам мешает! Послушайте… – остановила она его тихо, взяв за руку. – Объяснимся до конца… Посмотрим, нельзя ли нам согласиться?..
529
Она замолчала и утонула в задумчивости как убитая.
Он ничего не отвечал, встряхнул ружье на плечо, вышел из беседки и пошел между кустов. Она оставалась неподвижная, будто в глубоком сне, потом вдруг очнулась, с грустью и удивлением глядела вслед ему, не веря, чтобы он ушел.
«Говорят: “кто не верит – тот не любит”, – думала она, – я не верю ему, стало быть… и я… не люблю его? Отчего же мне так больно, тяжело… что он уходит? Хочется упасть и умереть здесь!..»
– Марк, – сказала она тихо.
Он не оглядывался.
– Марк, – громче повторила она.
Он шел.
– Марк, – крикнула она и прислушивалась, не дыша.
Марк быстро шел под гору. Она изменилась в лице и минут через пять машинально повязала голову косынкой, взяла зонтик и медленно, задумчиво поднялась на верх обрыва.
«Правда и свет, сказал он, – думала она, идучи, – где же вы? Там ли, где он говорит, куда влечет меня… сердце? И сердце ли это? И ужели я резонерка? Или правда здесь?..» – говорила она, выходя в поле и подходя к часовне.
Молча, глубоко глядела она в смотрящий на нее, задумчивый взор образа.
– Ужели он не поймет этого никогда и не воротится – ни сюда… к этой вечной правде… ни ко мне: к правде моей любви? – шептали ее губы. – Никогда! какое ужасное слово!
II
Она бродила дня четыре по роще, ждала в беседке, но ничего не дождалась. Марк туда не приходил.
«Постараемся не видаться больше», – это были его последние слова. «Нельзя ли нам согласиться?» – отвечала она, – и он не обернулся на эту надежду, на этот зов сердца.
От Райского она не пряталась больше. Он следил за ней напрасно, ничего не замечал и впадал в уныние. Она не получала и не писала никаких таинственных
530
писем, обходилась с ним ласково, но больше была молчалива, даже грустна.
Он чаще прежнего заставал ее у часовни молящеюся. Она не таилась, и даже однажды приняла его предложение проводить ее до деревенской церкви на гору, куда ходила одна, и во время службы и вне службы, долго молясь и стоя на коленях неподвижно, задумчиво, с поникшей головой.
Он тихо стоял сзади ее, боясь пошевелиться и вызвать ее из молитвенного сна, и наблюдал, онемев в углу за колонной. Потом молча подавал ей зонтик или мантилью.
Она, не глядя на него, принимала его руку и, не говоря ни слова, опираясь иногда ему на плечо, в усталости шла домой. Она пожимала ему руку и уходила к себе.
А он шел мучиться сомнениями и страдал за себя и за нее. Она не подозревала его тайных мук, не подозревала, какою страстною любовью охвачен был он к ней – как к женщине человек и как к идеалу художник.