– Татьяна Марковна! высокая и сановитая владычица сих мест! Прости дерзновенному, ищущему предстать пред твои очи и облобызать прах твоих ног! Приими под гостеприимный кров твой странника, притекша издалеча вкусить от твоея трапезы и укрыться от зноя полдневного! Дома ли Богом хранимая хозяйка сей обители?.. Да тут никого нет!
Голова показалась с улицы в окно столовой. Все трое, Татьяна Марковна, Марфинька и Викентьев, замерли, как были, каждый в своем положении.
– Боже мой, Опенкин! – воскликнула бабушка почти в ужасе. – Дома нет, дома нет! на целый день за Волгу уехала! – шепотом диктовала она Викентьеву.
– Дома нет, на целый день за Волгу уехала! – громко повторил Викентьев, подходя к окну столовой.
– А! нашему Николаю Андреевичу, любвеобильному и надеждами чреватому, села Колчина и многих иных обладателю! – говорил голос. – Да прильпнет язык твой к гортани, зане ложь изрыгает! И возница, и колесница дома, а стало быть, и хозяйка в сем месте или окрест обретается. Посмотрим и поищем, либо пождем,
320
дондеже из весей и пастбищ, или из вертограда в храмину паки вступит.
– Что делать, Татьяна Марковна? – торопливо и шепотом спрашивал Викентьев. – Опенкин пошел на крыльцо, сюда идет.
– Нечего делать, – с тоской сказала бабушка, – надо пустить. Чай, голоднехонек, бедный! Куда он теперь в этакую жару потащится? Зато уж на целый месяц отделаюсь! Теперь его до вечера не выживешь!
– Ничего, Татьяна Марковна, он напьется живо и потом уйдет на сеновал спать. А после прикажите Кузьме отвезти его в телеге домой…
– Матушка, матушка! – нежным, но сиплым голосом говорил, уже входя в кабинет, Опенкин. – Зачем сей быстроногий поверг меня в печаль и страх! Дай ручку, другую! Марфа Васильевна! Рахиль прекрасная, ручку, ручку…
– Полно, Аким Акимыч, не тронь ее! Садись, садись – ну, будет тебе! Что, устал – не хочешь ли кофе?
– Давно не видал тебя, наше красное солнышко: в тоску впал! – говорил Опенкин, вытирая клетчатым бумажным платком лоб. – Шел, шел – и зной палит, и от жажды и голода изнемог, а тут вдруг – «за Волгу уехала!» Испужался, матушка, ей-богу, испужался: экой какой, – набросился он на Викентьева, – невесту тебе за это рябую! Красавица вы, птичка садовая, бабочка цветная! – обратился он опять к Марфиньке, – изгоните вы его с ясных глаз долой, злодея безжалостного – ох, ох, Господи, Господи! Что, матушка, за кофе: не к роже мне! А вот если б ангел сей небесный из сахарной ручки удостоил поднести…
– Водки? – живо перебил Викентьев.
– Водки! – передразнил Опенкин, – с месяц ее не видал, забыл, чем пахнет. Ей-богу, матушка! – обратился он к бабушке, – вчера у Горошкина насильно заставляли: бросил всё, без шапки ушел!
– Чего же хочешь, Аким Акимыч?
– Вот если б из ангельских ручек мадерцы рюмочку-другую…
– Вели, Марфинька, подать: там вчера только что почали бутылку от итальянца…
– Нет, нет, постой, ангел, не улетай! – остановил он Марфиньку, когда та направилась было к двери, – не надо от итальянца, не в коня корм! не проймет, не
321
почувствую: что мадера от итальянца, что вода – всё одно! Она десять рублей стоит: не к роже! Удостой, матушка, от Ватрухина, от Ватрухина – в два с полтиной медью!
– Какая же это мадера: он сам ее делает, – заметил Викентьев.
– То и ладно, то и ладно: значит, приспособился к потребностям государства, вкус угадал, город успокоивает. Теперь война, например, с врагами: все двери в отечестве на запор. Ни человек не пройдет, ни птица не пролетит, ни амбре никакого не получишь, ни кургузого одеяния, ни марго, ни бургонь – заговейся! А в сем богоспасаемом граде источник мадеры не иссякнет у Ватрухина! Да здравствует Ватрухин! Пожалуйте, сударыня, Татьяна Марковна, ручку!
Он схватил старушку за руку, из которой выскочил и покатился по полу серебряный рубль, приготовленный бабушкой, чтоб послать к Ватрухину за мадерой.
– Да ну, Бог с тобой, какой ты беспокойный: сидел бы смирно! – с досадой сказала бабушка. – Марфинька, вели сходить к Ватрухину, да постой, на вот еще денег, вели взять две бутылки: одной, я думаю, мало будет…
– Мудрость, мудрость глаголет твоими устами: ручку… – говорил Опенкин.
– Где побывал это время, Аким Акимыч, что поделывал, горемычный?
– Где! – со вздохом повторил Опенкин, – везде и нигде, витаю, как птица небесная! Три дня у Горошкиных, перед тем у Пестовых, а перед тем и не помню!
Он вздохнул опять и махнул рукой.
– Что дома не сидишь?
– Эх, матушка, рад бы душой, да ведь ты знаешь сама: ангельского терпения не станет.
– Знаю, знаю, да не сам ли ты виноват тоже: не всё же жена?
– Ну, иной раз и сам: правда, святая правда! Где бы помолчать, пожалуй, и пронесло бы, а тут зло возьмет, не вытерпишь, и пошло! Сама посуди: сядешь в угол, молчишь: «Зачем сидишь, как чурбан, без дела?» Возьмешь дело в руки: «Не трогай, не суйся, где не спрашивают!» Ляжешь: «Что всё валяешься?» Возьмешь кусок в рот: «Только жрешь!» Заговоришь: «Молчи лучше!» Книжку возьмешь: вырвут из рук да швырнут на пол!
322
Вот мое житье – как перед Господом Богом! Только и света, что в палате да по добрым людям.