— Я могу с ним ехать до самого Лондона. А тетя Бэбс едет?
— Нет, кажется, его светлость едет один.
— Вот если бы она поехала, и я бы с ней. Уильям!
— Слушаю.
— Дядю Юстаса непременно выберут?
— А как же иначе?
— Как по-вашему, он будет хороший член парламента?
— Лорд Милтоун очень умный, мисс Энн.
— Правда?
— А, по-вашему, разве нет?
— А Чарлз как думает?
— Спросите его сами.
— Уильям!
— Слушаю.
— Мне не нравится в Лондоне. Мне нравится здесь, и в Кэттоне, и дома очень нравится, и я люблю Пендридни… и… и мне нравится Рэйвеншем.
— Я слышал, его светлость собирается по дороге заехать в Рэйвеншем.
— Ой! Он увидит прабабушку. Уильям…
— А вот и мисс Уоллес.
В дверях стояла невзрачная женщина с тусклым, исполненным терпения лицом.
— Пойдем, Энн, — сказала она.
— Иду… Здравствуйте, Симмонс!
— Здравствуйте, мисс Энн! — ответил, входя, дворецкий.
— Мне надо идти.
— Мы все очень сожалеем.
— Ну, конечно.
Дверь легонько стукнула, и просторная зала снова погрузилась в деловитую тишину последних приготовлений к трапезе. Но вот четверо хлопотавших у стола слуг разом отступили. Вошел лорд Вэллис.
Он шел медленно, не отрывая спокойных серых глаз от газеты, и меж его бровей залегла непривычная складка. У него были жесткие волосы и усы, в которых уже проступала седина, лицо загорелое и все же румяное, мужественное лицо человека, который знает, чего хочет, и довольствуется этим, и вся его фигура, ладная, подтянутая, с отличной выправкой, и посадка головы — все подтверждало, что это человек не то чтобы самодовольный, но вполне довольный своим образом жизни и мыслей; Его манера держаться с очевидностью выдавала ту особенную непринужденность, которой обладают люди, постоянно находящиеся на виду, привыкшие не отказывать себе в жизненных благах и удобствах и свободные от необходимости заботиться о мнении окружающих. Он сел на свое место и, все еще не отрываясь от газеты, принялся за еду; он не сразу заметил, что вошла и села рядом с ним его старшая дочь.
— Досадно уезжать из дому в такую погоду, — сказал он наконец.
— Заседание кабинета министров?
— Да. Все та же канитель с аэростатами.
Но темные на нежном узком! лице глаза Агаты в эту минуту озабоченно оглядывали стоявший на буфете особый поднос, на котором кушанья не остывали. «Пожалуй, — думала она, — такой поднос куда лучше наших. Лишь бы только Уильяму эти большие подносы пришлись по душе». Все-таки она спросила своим мягким голосом — ибо и говорила и двигалась она очень мягко, почти робко, пока дело не касалось благополучия ее мужа или детей:
— Как ты думаешь, папа, эти страхи, что будет война, помогут Юстасу пройти в парламент?
Но отец не ответил: он здоровался с только что вошедшим высоким молодым человеком, красивым, темноволосым, с усиками, чем-то напоминавшим его самого, хотя ни в каком родстве они не состояли. Правда, в наружности Клода Фресни, виконта Харбинджера, без сомнения, было еще и нечто норманское правильные черты лица, орлиный нос. Кроме того, то, что казалось естественным в манерах старшего, у младшего выглядело одновременно и как чрезмерная самоуверенность и как излишняя связанность, словно он все время был настороже.
Следом вошла высокая, полная, видная женщина с темными еще волосами сама леди Вэллис. Хотя ее старшему сыну уже минуло тридцать, ей самой было лишь немногим больше пятидесяти. Ее голос, осанка, весь облик свидетельствовали о том, что когда-то она была признанной красавицей; но это жизнерадостное лицо с большими серо-голубыми глазами уже утратило свежесть красок, и теперь не оставалось сомнений, что молодость ее позади. В каждой ее черточке, в каждой нотке голоса чувствовалась живая, общительная и притом подлинно светская женщина. Видно было, что это широкая натура, одаренная кипучей энергией, не лишенная чувства юмора, привыкшая к здоровой жизни на свежем воздухе. Она-то и ответила Агате:
— Конечно, дорогая. Ничего не может быть лучше.
— Кстати, Брэбрук собирается разразиться речью на эту тему, — вмешался лорд Харбинджер. — Вы его когда-нибудь слышали, леди Агата? «Мистер спикер, сэр, я встаю, и вместе со мной встают во весь рост демократические принципы».
Агата улыбнулась, но ее мысли были заняты другим: «Если сегодня я позволю Энн доехать до ворот, завтра ей этого будет уже мало». Чуждая каких-либо общественных интересов, она все унаследованное от предков стремление властвовать обратила на мелочную опеку над чадами и домочадцами. Это стало ее религией, ее страстью, — она ощущала себя как бы хранительницей британского домашнего очага, главою некоего патриотического движения.
Покончив с завтраком, лорд Вэллис поднялся.
— Что-нибудь передать твоей матушке, Гертруда?
— Нет, я только вчера ей писала.
— Скажи Милтоуну, чтобы не упускал из виду этого мистера Куртье. Я однажды его слушал… Весьма недурной оратор.
Леди Вэллис, еще не садившаяся за стол, проводила мужа до дверей.
— Кстати, Джеф, я рассказала матушке о той женщине.
— Это было необходимо?
— Думаю, что да. Мне как-то тревожно… А матушка имеет кое-какое влияние на Милтоуна.