— Честное слово, не знаю, дорогой мой, — отозвалась миссис Никльби. Право, не знаю. Как раз в газете от третьего дня была помещена заметка из какой-то французской газеты об одном сапожнике, который стал ревновать девушку из соседней деревни, потому что она не захотела запереться с ним на третьем этаже и вместе умереть от угара; тогда он пошел и, взяв острый нож, спрятался в лесу и выскочил оттуда, когда она проходила мимо с подругами, и убил сначала себя, потом всех подруг, а потом ее… нет, сначала всех подруг, а потом ее, а потом себя, — и об этом даже подумать страшно. Судя по газетам, — добавила миссис Никльби, — почему-то такие вещи всегда проделывают во Франции сапожники. Не знаю, почему это так — вероятно, есть что-то такое в коже.
— Но ведь этот человек не сапожник; что же он делал, мама, что говорил? — осведомился Николас, раздраженный до крайности, но старавшийся казаться таким же спокойным и уравновешенным, как сама миссис Никльби. — Как вам известно, нет языка овощей, который превращал бы огурец в формальное объяснение в любви.
— Дорогой мой, — ответила миссис Никльби, качая головой и глядя на золу в камине, — он делал и говорил всевозможные вещи.
— С вашей стороны никакой ошибки быть не могло? — спросил Николас.
— Ошибки! — воскликнула миссис Никльби. — Боже мой, Николас, дорогой мой, неужели ты думаешь я не донимаю, когда человек говорит серьезно?
— Ну-ну! — пробормотал Николас.
— Каждый раз. когда я подхожу к окну, — сказала миссис Никльби, — он одной рукой посылает воздушный поцелуй, а другую прикладывает к сердцу, конечно, очень глупо так делать, и, вероятно, ты скажешь, что это очень нехорошо, но он это делает чрезвычайно почтительно — да, чрезвычайно почтительно и очень нежно, в высшей степени нежно. Пока он заслуживает полного доверия, в этом не может быть никаких сомнений. А потом эти подарки, которые каждый день летят через стену, и, конечно, подарки очень хорошие, очень хорошие; один огурец мы съели вчера за обедом, а остальные думаем замариновать на зиму. А вчера вечером, — добавила миссис Никльби, приходя в еще большее смущение, — когда я гуляла в саду, он тихо окликнул меня из-за стены и предложил сочетаться браком и бежать. Голос у него чистый, как колокольчик или как хрусталь, да, очень похож на хрусталь, но, конечно, я к нему не прислушивалась. Теперь, Николас, дорогой мой, вопрос заключается в том, что мне делать?
— Кэт об этом знает? — спросил Николас.
— Я ей еще ни слова не говорила, — ответила мать.
— И, ради бога, не говорите, — сказал Николас, вставая, — потому что это ее очень огорчит. А относительно того, что вам делать, дорогая мама, делайте то, что вам подскажут ваш здравый смысл, доброе сердце и уважение к памяти моего отца. Есть тысячи способов показать, что вам неприятно это дурацкое и нелепое ухаживание. Если вы будете действовать решительно, как и надлежит действовать, и если это ухаживание будет продолжаться и докучать вам, я могу быстро положить ему конец. Но я предпочел бы не вмешиваться в такую смешную историю и не придавать ей значения, пока вы сами можете постоять за себя. Большинство умеет это делать, В особенности женщины ваших лет и в вашем положении, когда с ними случается нечто подобное, не заслуживающее в сущности серьезного внимания. Я не хочу вас смущать, делая вид, будто принимаю это близко к сердцу или придаю этому серьезное значение. Безмозглый старый идиот!
С этими словами Николас поцеловал мать, пожелал ей спокойной ночи, и они разошлись по своим комнатам.
Нужно отдать справедливость миссис Никльби: привязанность к детям помешала бы ей раздумывать о втором браке, даже если бы она склонялась к нему, покончив с воспоминаниями о покойном муже. Но, хотя сердце миссис Никльби не ведало злых чувств и в нем было мало подлинного эгоизма, однако голова у нее была слабая и пустая; и столь лестны были ей, в ее возрасте, домогательства ее руки (и притом тщетные домогательства), что она не могла отвергнуть страсть неизвестного джентльмена с такой легкостью и решительностью, какие, по-видимому, почитал уместными Николас.
«Я решительно не понимаю, — рассуждала сама с собой миссис Никльби в своей спальне, — что тут дурацкого, нелепого и смешного? Разумеется, никаких надежд у него быть не может, но почему он „безмозглый старый идиот“, признаюсь, я не понимаю. Ведь он не знает, что это безнадежно. Бедняга! По-моему, он достоин сожаления!»