Но кто излучает холод, тот может ждать только холода; и стареющая женщина обречена на безнадежное одиночество. «I am alone in the world like a solitary star» [89], — она знает это, и все-таки вновь и вновь, до последнего биения своего сердца, ищет, не познав в жизни счастья, такого человека, которого могла бы любить. Трижды пыталась она осуществить это в супружестве; двое ее мужей умерли, один ее покинул. И вот, на семидесятом году жизни, вспоминает она вдруг, что где-то в мире есть у нее сын, рожденный от ее плоти. Может быть, в нем найдет она наследственного хранителя своей воли; она делает попытку и выписывает его. И тут-то грядет возмездие за старинную вину не знавшего любви материнства. На слишком долгие, преступно долгие годы отдалила она своего ребенка от себя, сдав его на руки необразованной служанке и ни разу не побеспокоившись о его воспитании; и вот стоит перед ней широкоплечий, тяжеловесный фермер с Запада, из незажиточных, и смущенно вертит в руках шляпу; необразованный, как рыба, без каких-либо духовных интересов, этот здоровенный ком человеческого мяса благодушно, но совершенно неосмысленно вскидывает на нее свои тупые глаза, когда она заводит разговор о христианской науке. Ей противен его скверный английский язык, не то деревенский, не то извозчичий, и уже через две-три недели она замечает, что он плевать хочет на ее метафизику и что ему ничего не требуется от объявившейся неожиданно матери, как только получить несколько сот долларов на ремонт своего домишки. Разом разлетается материнская греза; к ней вернулась трезвость, и она сознает, что ни одна мысль, ни одно чувство не связывают и никогда не свяжут их обоих. И мановением своей жесткой руки она спешно отсылает назад, на Запад, своего слишком поздно разысканного сына.
Всякий раз, когда он впоследствии пытается вновь повидаться со своей матерью-миллионершей, она неумолимо его отстраняет. «Я хочу иметь покой у себя в доме, — пишет она грубо в ответ, — тебе в Бостоне не понравится. Ты не такой, каким я надеялась тебя увидеть; тебе незачем приезжать». Но запоздалое материнское чувство или вытесненная, эротического характера, потребность иметь около себя мужчину помоложе, как когда-то Кеннеди и Эдди, дают еще себя знать в этой непостижимой, хладнокровной и вместе с тем чувственно раздираемой женщине. И так как в собственном сыне она разочаровалась, то ищет теперь другого.
Ко всеобщему изумлению, Мери Бекер-Эдди, в патриархальном возрасте семидесяти лет, усыновляет некоего врача, доктора Фостера, который отныне, в честь своей новой матери, именует себя Фостер-Эдди; он вместе со своей венценосной матерью будет править новым королевством ее веры. Но и этот наскоро избранный наследный принц не в состоянии долго вынести гнета ее ревнивой властности; и он слишком уже любит «жизнь во плоти»; ему предъявляется обвинение в поступке довольно обыденном, — в том, что он сошелся с молодой женщиной. Тотчас же новая Елизавета, или новая Екатерина, отсылает от себя и этого последнего фаворита. И вот в доме остается, в качестве единственного доверенного лица, некий Фрайе, покорный раб, безответный исполнитель, ведающий кассой, ведущий все ее дела; при выездах из дома он, как лакей, усаживается на козлы, а по ночам впрыскивает ей морфий — раб в ее вкусе, слепой, послушный автомат в ее руках, полностью ей преданный. Но в нем она, в свою очередь, презирает его ничтожество, его рабскую тупость и именует его «the most disagreeable man that can be found» [90].
Нет, Pleasant View никогда не был, как хочет уверить ало-розовая биография, мирным уголком; тень умершей Мери Бекер-Эдди и ныне не найдет там покоя. За его закрытыми ставнями, незримо и недоступно для мира, разыгрываются, как на безмолвном дне морском между полипами и мечом-рыбой, поразительнейшие бои. Внешне пристанище успокоения, храм тишины, священный центр паломничества, Pleasant View являет собой в действительности, как усадьба Толстого, ад человеческий, то пламенеющий страстями, то пронизанный холодом трагического одиночества, сопутствующего всякому стареющему деспоту.