На этом мы и покончим и не будем разбирать других заметок, потому что они (может быть, некоторых мы не знаем) представляют из себя простые перепечатки из других газет и журналов или бездоказательные насмешки и осуждения; ведь не обязаны же мы спорить со всяким, кто станет на большой дороге и начнет произносить бранные слова.
1895
Мировоззрения Баратынского
«Баратынский у нас оригинален, ибо мыслит» — этими словами Пушкин указал на самое существенное в поэзии Баратынского: он — поэт-мыслитель. Вот почему именно у Баратынского яснее, чем у кого другого, выразилось его мировоззрение, как он сам понимал его в часы раздумий. Небольшое собрание его стихов, конечно, не пересказывает всех выводов, какие он мог сделать из своих убеждений, но определенно знакомит с этими основными убеждениями. Стихи Баратынского замечательны именно их обдуманностью, поэт жертвовал скорее красотой стиха, чем точностью выражений: за каждым образом, за каждым эпитетом чувствуется целый строй мыслей. Поэт непосредственного вдохновения, пожалуй, глубже раскроет перед читателями свою душу, — но никто вернее, чем поэт-мыслитель, не ознакомит со своим рассудочным миропониманием, с тем, что сам он считал своей истиной…
В стихах Баратынского, начиная с самых ранних, чувствуется резкий разлад настроений. В юношеских произведениях он с одинаковой готовностью повторяет и ходячие советы эпикурейской мудрости, и сетование философов на суету жизни. Сам Баратынский то называл себя «певцом веселья и красы», то «разочарованным», который «безрадостно с друзьями радость пел». Плетнев в 1822 году прочил ему два венка — Анакреонта и Петрарки, а немного спустя к нему обычно применялось имя поэта элегического.
В 1825 году Баратынский получил возможность покинуть Финляндию, вернуться в круг близких и друзей.
Вскоре после того он женился. Лично знавшим его он казался вполне довольным судьбой. Но именно в это время настроения грустные, даже мучительные начинают преобладать в его поэзии. Вместе с тем печаль его стала более глубокой, более сознательной. Он пишет целый ряд безнадежнейших жалоб, развенчивая заветнейшие радости человечества.
В эти годы Баратынский в своих философских воззрениях окончательно примкнул к пантеизму. Безрадостное учение о неправедности существующего строя жизни, видимо, отвечало тайным запросам его души. Личное бытие, отделившееся от своей «давней отчизны», «стихийного смятения», — есть заблуждения, мир явлений; оно мучительно. Жизни Баратынский придает эпитеты «болезненной», «недужной»; в смерти он видит возвращение к естественному состоянию и называет ее «отрадной», «обетованной», «примиряющей». Страсти, как необходимое условие и пища личного бытия, — столь же лживы и мучительны; притом так называемые дурные чувства, пороки ничем не ниже, чем добродетели (вот почему в своих поэмах Баратынский избирает героями именно согрешивших или порочных — Эду, Нину, Елецкого, Сару). Но мыслящий человек понимает мучительность всяких душевных волнений, и его задача — освободиться от них, принять в душу «спасительный, мертвящий хлад», хранить «бездействие» души. Вот те мысли, которые Баратынский повторяет в своих стихах, то как общие положения, то на частных примерах [16].
Примеры?
Удовлетворила ли Баратынского эта безнадежная философия? Нет, — в нем осталась живой та потребность полноты жизни, которая заставила его в юности сказать эти проникновенные слова:
Буддийское исчезновение в нирване не могло стать желанной целью для души, преисполненной замыслами.
В годы, когда Баратынский писал «Сумерки», свою безотраднейшую книгу, — у него бывали, видимо, минуты бодрого прилива сил, чисто юношеского веселья. В такие-то минуты написаны веселые застольные песни «Бокал» и «Мою звезду я знаю, знаю!»; эти песни звучат странным противоречием с угрюмыми стихами о смерти, тлении, о отраве любви, о мучительности страстей. В стихотворении «Лета» Баратынский, видимо, сознанием сладости жизни — отрекался от забвения:
В других стихотворениях чувствуется порыв к чему-то иному, какому-то другому взгляду на мир: «Счастлив, — обмолвился в одном месте Баратынский, — кто пьет забвенье мысли» (1835). В поэме своей «Последняя смерть» он тоже пытается порвать с своей рассудочностью, ищет даже иного пути к познанию, какого-то особого бытия, где «с безумием граничит разуменье». Ему кажется, что можно так видоизменить человеческую природу, что дух будет свободно перелетать пространство по своей воле, будет уносить в Эмпирей и Хаос. Это мучительное брожение, эти поиски иного, а не рассудочного миропонимания, выразились в «Сумерках» в этом восклицании, обращенном к поэту: