Райский пришел к себе и начал с того, что списал письмо Веры слово в слово в свою программу, как материал для характеристики. Потом он погрузился в глубокое раздумье, не о том, что она писала о нем самом: он не обиделся ее строгими отзывами и сравнением его с какой-то влюбчивой Дашенькой. «Что она смыслит в художественной натуре!» – подумал он.
Его поглотили соображения о том, что письмо это было ответом на его вопрос: рада ли она его отъезду! Ему теперь дела не было, будет ли от этого хорошо Вере, или нет, что он уедет, и ему не хотелось уже приносить этой «жертвы».
Лишь только червь сомнения вполз к нему в душу, им овладел грубый эгоизм:
И все раздумывал он: от кого другое письмо? Он задумчиво ходил целый день, машинально обедал, не говорил с бабушкой и Марфенькой, ушел от ее гостей, не сказавши ни слова, велел Егорке вынести чемодан опять на чердак и ничего не делал.
С мыслью о письме и сама Вера засияла опять и приняла в его воображении образ какого-то таинственного, могучего, облеченного в красоту зла, и тем еще сильнее и язвительнее казалась эта красота. Он стал чувствовать в себе припадки ревности, перебирал всех, кто был вхож в дом, осведомлялся осторожно у Марфеньки и бабушки, к кому они все пишут и кто пишет к ним.
– Да кто пишет? Ко мне никто, – сказала бабушка, – а к Марфеньке недавно из лавки купец письмо прислал…
– Это, бабушка, не письмо, а счет за шерсть, за узоры: я забирала у него.
– А к Верочке купец не присылал? – спросил Райский.
– И к ней присылал: она для попадьи забирала…
– Не на синей ли бумаге?
– Да, на синей: вы почем знаете? Он все на синей бумаге пишет.
Он не отвечал. Ему стало было легче. «А зачем же прятать его?» – вдруг шевельнулось опять, и опять пошла на целый день грызть забота.
«Да что мне за дело, чорт возьми, ведь не влюблен же я в эту статую!» – думал он, вдруг останавливаясь на дорожке и ворочая одурелыми глазами вокруг.
«Вон где гнездится змея!» – думал опять, глядя злобно на ее окно с отдувающейся занавеской.
– Пойду прочь, а то еще подумает, что занимаюсь ею… дрянь! – ворчал он вслух, а ноги сами направлялись уже к ее крыльцу. Но нехватило духу отворить дверь, и он торопливо вернулся к себе, облокотился на стол локтями и просидел так до вечера.
«Что я теперь буду делать с романом? – размышлял он, – хотел закончить, а вот теперь в сторону бросило, и опять не видать конца!»
Он швырнул тетради в угол.
Все прочее вылетело опять из головы: бабушкины гости, Марк, Леонтий, окружающая идиллия – пропали из глаз. Одна Вера стояла на пьедестале, освещаемая блеском солнца и сияющая в мраморном равнодушии, повелительным жестом запрещающая ему приближаться, и он закрывал глаза перед ней, клонил голову и мысленно говорил:
«Вера, Вера, пощади меня, смотри, я убит твоей ядовитой красотой. Никто никогда не язвил меня…» и т. д.
То являлась она в полумраке, как настоящая Ночь, с звездным блеском, с злой улыбкой, с таинственным, нежным шопотом к кому-то и с насмешливой угрозой ему, блещущая и исчезающая, то трепетная, робкая, то смелая и злая!
Ночью он не спал, днем ни с кем не говорил, мало ел и даже похудел немного – и все от таких пустяков, от ничтожного вопроса: от кого письмо?
Скажи она, вот от такого-то или от такой-то, и кончено дело, он и спокоен. Стало быть, в нем теперь неугомонное, раздраженное любопытство – и больше ничего. Удовлетвори она этому любопытству, тревога и пройдет. В этом и вся тайна.
«Надо узнать, от кого письмо, во что бы то ни стало, – решил он, – а то меня лихорадка бьет. Только лишь узнаю, так успокоюсь и уеду!» – сказал он и пошел к ней тотчас после чаю.
Ее не было дома, Марина сказала, что барышня надела шляпку, мантилью, взяла зонтик и ушла.
– Куда?
– Бог их знает, – отвечала та, – гуляют где-нибудь, ведь они не говорят, куда идут.
– Никогда?
– Никогда, и спрашивать не велят: гневаются!
И за обедом ее не было. Новый ужас.
– Где Вера? – спросил Райский у бабушки.
Бабушка только нахмурилась, но ничего не сказала.
Он к Марфеньке:
– Не знаю, братец. Я видела давеча из окна, что она в деревню пошла.
– Где же она обедает?
– Молока у мужиков спросит или после придет, у Марины чего-нибудь спросит поесть.
– Все не по-людски! – ворчала про себя бабушка, – своенравная: в мать! Дались им какие-то нервы! И доктор тоже все о нервах твердит. «Не трогайте, не перечьте, берегите!» А они от нерв и куралесят!
– Что же вы не спросите, куда она ходит одна? – спросил Райский.
– Как можно спросить: прогневаются! – иронически заметила Татьяна Марковна, – на три дня запрутся у себя. Бабушка не смей рта разинуть!
– Куда ж это она одна?.. – тихо говорил Райский.
– Она у нас все одна ходит, – отвечала Марфенька.
– А ты?
– Как можно: я боюсь.
– Чего?
– Мало ли чего! змей, лягушек, собак, больших свиней, воров, мертвецов… Арины боюсь.
– Какой Арины?
– Дурочка у нас есть.
– А Вера?
– Ничего не боится: даже в церковь на ночь заприте ее, и то не боится.
– А ты бы спросила ее завтра, Марфенька, где она была.
– Рассердится!
– Все боятся, прошу покорно!