Сегодня 3 июля, в Великом Устюге праздник, день Иоанна Юродивого. Этот день будет памятен Савве.
После тягчайших мук необычных, Савва, вконец обессиленный, крепко заснул.
В доме мертвая тишина.
Федосья побежала за Варнавой: все равно, и мертвого может поп, растормоша, поновить ради «христианской кончины живота». А сотник и сотничиха и с ними караульные стрельцы вошли к Савве.
Савва мертвый.
Стоят и смотрят: «прибрал Бог, царство ему небесное!».
И вдруг на оможенных глазах Саввы показались слезы. Не просыпаясь, он приподнялся, как бы что-то увидя, и отчетливо:
«Обещаюсь. Все исполню. Помилуй!»
И так это было страшно от мертвого слышать, на сотника и сотничиху напал столбняк, а стрельцы к Савве тормошить: охота дознаться с кем мертвец разговаривает. Но Савва только закатывал глаза, а сказать ничего не может...
Пришел Варнава с запасными дарами.
«Хорош покойник, сказал Варнава, дышит как здоровая лошадь!» А стрельцам попенял: «этак кулачищами и живого на тот свет немудрено отправить, а покойника беспокоить не годится».
И когда Савва проснулся, все его спрашивают, что ему виделось и отчего плакал.
«Видел я, сказал Савва, и, как во сне, слезы показались на его оможенных глазах, какая богатая багряная одежда на ней и вся она светится — это лицо ее, эти глаза ее. «Что с тобой, спрашивает, отчего так печален?» — «Ты сама знаешь, говорю, отчего я печален». Она улыбнулась и улыбка ее все озарила и свет теплом меня окутал. «Ты тужишь, как тебе выручить твою расписку». — «В моей любви к тебе». — «Я помогу, обещай мне, ты оставишь мир». — «Обещаюсь, помилуй!» И тут багор на ней вспыхнул изумрудом и разгораясь, переплавился в лазурь. И я услышал голос, этот голос я с детства помню, какое участие и какая нежность: «Савва на праздник в Казанскую ты придешь в мой дом — что на площади у Ветошного ряда. За твою страдную любовь перед всем народом я чудо явлю над тобой».
Варнава, положив «начал», запел молебен Казанской. Стрельцы подпевают догмат шестого гласа:
Кто тебе не ублажит
Пресвятая Дево.
Кто ли не воспоет
Твоего пречистого Рожества!
Федосья как с пожару выскочила от Шиловых и стремглав в Кремль. И там через воротных, дверных и палатных цепучей кошкой по лесенке на кухню к сестре Акулине. И не передохнув, о Саввином видении слово в слово:
«Приходи, говорит, Саввушка в Казанскую в мой дом на площади у Ветошного ряду, чудо явлю над тобой».
«А чеснок?»
И только тут вспомнила Федосья, что Стрешневский чеснок забыла у Шиловых на кухне.
«Я живой рукой. С рогожского огорода».
Но и до рогожского огорода, без чеснока к обеду все ближайшие царские синклиты узнали от Акулины Ивановны о Саввином видении. И на ужине Семен Лукьяныч сообщил новость царю.
«То ли еще! сказал царь, человек потемки, а судьбы Божии неисповедимы и скрыты».
Вся Москва дожидалась праздника Казанской.
В Казанскую 8 июля крестный ход в Казанский собор, что на площади у Ветошного ряда.
В крестном ходу за хоругвями и образами шел царь Михаил Федорович и святейший патриарх всея Руси, отец царя Филарет Никитич, а в стороне, без дороги, как царь и патриарх, путь перед ним чист, шел Семен Летопроводец — Сема Юродивый Христа ради и Пречистые Девы Марии. На царя и патриарха смотрели, не различая образов, как на икону, а на Сему смотреть в глаза кто посмеет? Вихрь света крутил над его головой и этот свет притягивал к себе все живое и остращивал волю.
С утра было грозно. Чего-то медля, но неуклонно из—за Воробьевых гор наплывали тяжелые тучи. Жара нестерпимая. А народу, как на Пасху: всякий час, всякая минута человеческой жизни чудесна, да не всякий день чудеса совершаются напоказ.
Царь до хода послал стрельцов на Сретенку, поставили б Савву на обедню в Казанский. А нелегко было исполнить царский наказ: Савву несли на ковре сменой — неимоверная тяжесть! Еще бы, будь один Савва, а сколько их понесло и понатыкалось на ковер последний часок поиграться с несчастной жертвой, а потом и «задушим».
В притворе собора положили Савву на ковер в сторонку.
Торжественно началась обедня.
Бесноватые, не замечая друг друга, и только чуя, томновали, прячась по углам в кругу сопровождавших: тоска — плывут глаза, горя какая пронзающая скорбь разжала губы, сжав бороздой надглазье!
Затаенно прислушивался затравленный Савва.
Битком набитый Собор, а все было молитвенно спокойно, даже дети не вскрикнули, и только за освещении даров как прорвало, вдруг заклокотало и пошло.
И под курлыканье, утиный кряк, песий подвой, воздыхания кукушки — «поймешь ли — понимаешь ли — помнишь?» — Савву подшвырнуло под хрустальное паникадило и наотмашь головой дернуло в окно — тонко беспомощно зазвенели осколки и Савва, падая на ковер, источно — лопнет грудь, так крикнул:
«Степанида!»
Это был кровью налитый голос — поднявшаяся из горла кровящаяся с содраной кожей рука...
И до самой Херувимской, обмерев, лежит пластом.