Перебрался в переднее помещение, где светлее. Затворил входную дверь на засов, чтобы не быть захваченным врасплох. Лег на кушетку. Лежу. Вокруг города бахает, трахает. Уже но то, что было полтора месяца назад: теперь я почти профессионально разбираюсь, где выстрелы наши, где чужие, где выстрелы, а где разрывы, из чего стреляют и чем. Над городом по большей части рвутся шрапнели — по живой, следовательно, силе. Идут через город, следовательно, наши войска. Осматриваюсь, с помощью оставшихся мелочей пытаюсь думать о той жизни, какой жили люди здесь, в этой мастерской, и там, за перегородкой, за которой я провел ночь. Они что-то накапливали, что-то тащили в дом — и вот всему конец. Здоровенный сундук — крышка поднята, внутри старые валенки, старые драные платья и пиджаки, возможно, что еще царских времен. Все такое пыльное, латаное, заношенное и изношенное. На стенах цветные картинки — вырезки из журналов от старой «Нивы» или «Пробуждения» — разные «дамские прелестные головки» — до «Прожектора» и «Огонька» — с фотографиями строек в лесах, плотни Волховстроя и Днепрогэса, комбайнов и физкультурников на Красной площади.
Протянув руку, подобрал с пола одну из растерзанных, затоптанных книжек. Страшный вид всегда имеют растоптанные книги, распластанные на полу, на земле, со следами грязных подошв на страницах. Это как с людьми, выхваченными несчастьем из привычного, из обычного. Так и с книгами, сброшенными с полок, на которых они годами стояли в полном порядке, красуясь нарядными корешками. Расправил измятые страницы, посмотрел на обложку. Учебник алгебры.
Листал страницы, вспоминал школу, вспоминал минувшее.
Вспомнились и не такие уж давние времена работы здесь, в Слуцке, в редакции районной газеты. Мое лежание на изодранной кушетке под серой грубошерстной шинелью напомнило об одной ночи, когда, выпустив очередной номер, мы с только что назначенным новым заместителем редактора Алексеем Брусничкиным остались ночевать в редакторском кабинете. Он лишь так назывался, этот чердак, кабинетом, а на самом деле и был чердаком с покатой на две стороны крышей — нечто вроде каземата. Легли — я на кушетке, подобной этой, только поцелее, Брусничкин — на столе; на кушетку ложиться он почему-то не захотел. Я подумал: клопов боится.
Ночью он вскочил со страшным криком, зажег свет и стал поспешно одеваться, в глазах его был страх.
Потом не без моей помощи он сообразил, что оснований для паники нет, напился воды из графина, но спать уже больше не мог.
Разговорились, и он рассказал мне о том, как в годы гражданской войны, будучи политруком в продотряде, превысил, по чьим-то представлениям, данную ему власть и был приговорен ревтрибуналом к расстрелу. Семь дней сидел он в подвале старой мельницы, ожидая, когда будет приведен в исполнение суровый приговор. Сотни крыс плясали по ночам на нем, завернувшемся с головой в солдатскую старую шинель. Визжали, пищали, царапали шинельное сукно.
Вот он и сейчас проснулся оттого, что ему показалось, будто по нему пробежала крыса; из-за боязни крыс он и не лег на кушетку, а взобрался на стол.
Его, как я мог догадаться, не расстреляли.