— Теперь все по-другому, — продолжает Бровман. — Сейчас эта дорога из Тихвиеа на Будогощь — дорога разгрома немецких полчищ. Они отчаянно сопротивлялись, хотели всячески задержаться, закрепиться. Одна за другой возводились тут линии обороны. Среди дороги сажали дзоты, просто врывали в землю подбитые танки, превращали в огневые точки каждое каменное строение, каждую церковь. А дальше, если из Белой вы отправитесь в Будогощь, и еще многое увидите. Там бои были сильнейшие. К остаткам отброшенных из-под Тихвина гитлеровцев подошла на помощь перевезенная из Франции Двести пятнадцатая пехотная дивизия. Поселок и станцию они заминировали, подъезды и мосты разрушили, сидели, прочно вкопавшись в землю. Но наше командование провело одну остроумную операцию. Отряд лыжников старшего лейтенанта Кузнецова прошел по лесам и болотам с добрую сотню километров и появился в тылу Будогощи. Ударили пулеметы и автоматы. Немцы растерялись, тогда и натиск с фронта принес полнейший успех.
Дорога, видавшая эти сражения, раскатана, разъезжена. По сторонам ее то и дело следы немецкого бегства: все такой же военный скарб, о котором я но раз поминал.
Мерзнем не одни мы с Верой; и шоферу с тем командиром, который сидит с ним рядом в кабинке, видимо, не легче; они тоже вроде нас, в шинелишках. Все мы хотим погреться. Но сделать это можно только в селе Ругуй, примерно на половине дороги к Белой. Командир, высунувшись из кабинки, прокричал нам, что на пути от Тихвина до Киришей сорок девять деревень, но все они превращены немцами в развалины, и лишь в Ругуе есть четыре целых дома. Было там шестьдесят, но до появления немцев. Замечательное когда-то было село, старинное. Народ гостеприимный, жил на шумном проезжем тракте.
Наконец-то мы добрались до этого Ругуя. Для нас с Верой картина оказалась знакомой. Так было и в Лазаревичах. Сплошные пепелища, и среди них, далеко одна от другой, четыре избы. Мы вошли в ту, возле которой остановилась машина. Внутри оказался такой кипучий муравейник, какого не было и в Лазаревичах. На полу уйма ребятишек. Во что-то играют, дерутся, скачут, карабкаются на лавки, качаются в зыбках. Женщины возле очага, сложенного из кирпичей, готовят обед. Они обступили большой котел и варят в нем щи на всех. Дни немецкого плена и здесь, как в Лазаревичах, сблизили, сроднили людей. В избе помещаются ни много ни мало восемь семей. Ограбленным вплоть до мелкой кухонной утвари, нм нечего делить на «твое — мое». Все, что удалось сохранить, — общее. Сохранился картофель — общий; сберегли зерно — общее; женщина в углу мелет его на древних, почерневших от времени деревянных жерновах — завтра будут печь общие хлебы.
И ребят, выясняем, нянчат сообща. У многих из них нет матерей. У трехлетней Тани мать убита немецкой миной. Таня будет расти сиротой, моя «ет быть, смутно, но всегда помня крикливых людей в зеленых шинелях. А сейчас ее нянчит бабушка. Чужая бабушка.
Изба тесна, и что-то в ней видится нелепое, нескладное для глаза. Думаешь: что же? Наконец понимаешь: нет русской печки. Немцы сломали ее, унесли кирпич в блиндажи. А на место домовитой, удобной, теплой печи поставили кощунственную дымную буржуйку из бензиновой бочки.
Бочку уже заменили кирпичным очагом, на котором хотя бы можно готовить. Мы греемся возле него. Колхозник Бойцов рассказывает:
— Не знаю ничего страшнее, чем плен, какой мы испытали. Нашего, русского, они и за человека не считают. У Матрены Петровой, больная она сейчас, пришли корову брать: мясо им понадобилось. Ну, Матрена в слезы, буренку свою за шею обняла, не пускает, кричит. Вытаскивает сукин сын, немецкий офицер, пушку из кармана и раз — прямо в человека, в Матрену. Что ты скажешь! Насмерть не убил, калекой сделал. У других баб — у Соколовой с Осиповой — вон они картошку толкут — тоже коров позабирали. А самих избили так, что узнать не узнаешь. Или вот Чижов такой есть. Шел по улице в валенках. Немецкий солдат автомат к его пузу: сымай, значит, валенки. И пустил человека босым по снегу. А что с красноармейцами делали! На моих глазах, товарищи дорогие, заперли в избе девятерых бойцов да еще соседа моего, хозяина избы, Ивана Васильевича Гордеева. И подожгли. Выйти не дали, палили в огонь из автоматов. Вовек не забуду. Так и стоит то пламя передо мной. А деревню они прикончили разом: подожгли каждый дом в ту ночь, когда удирали от Красной Армии. Эта изба тоже наполовину сгоревшая. Кое-как залатали вот.
Подсела поближе к нам колхозница, шестидесятилетняя Моисеева.