Сейчас они там вновь отбивают, должно быть, очередной натиск врага: в нашем открытом кузове слышен грохот огневого боя и районе Шлиссельбурга. Бьют пушки малых и средних калибров, задыхаются от безостановочной стрельбы пулеметы. Там их совсем немного, наших бойцов и матросов под командованием капитана Чугунова, но от их стойкости зависит слишком многое — зависит существование этой дороги через Ладогу, которую они прикрывают и днем и ночью, зависит подвоз продуктов в Ленинград — вся жизнь нашего города. Стоит немецким лыжникам вырваться сюда, на лед, — они перехватят последние наши пути, последние связующие нити. Но лыжники боятся крепости «Орешек». И только их артиллерия буйствует: вот они, пробитые снарядами полыньи, обгорелые, затонувшие автомашины…
Наконец и это все осталось позади, мы въехали в старинное рыбацкое селение Кобону, большое, застроенное вместительными крестьянскими домами, бревна, обшивка, наличники которых темпы от времен, от прожитой в них жизни, от ладожских дождей и ветров. Груды стянутых веревками узлов возле них, холмы чемоданов, заплечных мешков, толпы людей, обернутых в платки и шали, запах варева — время обеда приспело и людям раздают котелки и миски с гороховым супом. Перед домами по берегу Кобонки, где вмерзли в лед рыбачьи баркасы, встали табором, дымят походные «солдатские» кухни.
Во время недолгой остановки (шофер нага и лейтенант в кабине спешили в Новую Ладогу) нам объяснили, что люди эти с котелками — эвакуированные из Ленинграда. В Коккореве их накормить вволю не смогли — на той стороне, «ленинградской», продукты, перевезенные через озеро, имеют поистине цену золота; а здесь, в Кобоне, всего больше, здесь специально открыты питательные пункты. Нам нестерпимо хотелось этого вкусно пахнущего супа, но и столь же нестерпимо стыдно было выпрашивать его у тех, кто им ведал. Мы же еще не умирающие, мы не от голодной смерти уносим ноги, мы отправляемся в обычную редакционную командировку. И мы присоединяемся к шоферу с лейтенантом и тоже согласны уже ехать дальше, чтобы поскорее покинуть Кобону, не видеть этих соблазнительных кухонь и котелков, не вдыхать густых гороховых запахов.
На выезде из села я припоминаю, что в Кобоне, именно здесь, в каком-то из этих старых, исщипанных осколками бомб рыбацких домов, на самом переломе двух веков, родился и провел свою молодость наш ленинградский поэт, самобытный, звонкий, красивый мыслью и стихом, — Александр Прокофьев. Сейчас он в Ленинграде, одет в военную форму, ездит по фронтовым частям, пишет стихи, которые передают по радио и публикуют в газетах. Мне с давних пор помнится его портрет: заставский рабочий парнишка в косоворотке и кепочке. А недавно я увидел его возле окошечка бюро пропусков в Смольный: такой, как все вокруг, командир Красной Армии. И тогда я вспомнил и несколько давнишних стихов Прокофьева. Я вспомнил его песни о партизане Громобое с их безудержно щедрыми гиперболами, с радостным лихим размахом, вроде вот таких:
В народе любят его стихотворения, они не для снобов и так называемых «знатоков», они именно для народа, потому что поэт Прокофьев сам и есть народ, он из этих стародавних изб, которые отходят сейчас назад за нашей машиной в зимние мягкие сумерки. Давно, очень давно, пожалуй, еще году в 1927-м, когда я бегал в школу № 28 на канале Грибоедова, мы, школьники, прочли прокофьевскую «Песнь о Ладоге»: