этого порядка дел истекают из той же обломовщины (между прочим, из крепостного права), главный мотив которой набросан мною в „Сне Обломова”». Гончаров, разъясняя в той же статье характер и судьбу главного героя романа «Обрыв», по сути, корректирует слишком оптимистическое заключение Штольца и тем самым соглашается с упреком Добролюбова. Он пишет, что и в переходную эпоху во всех сферах государственной, общественной и частной деятельности царили «обломовщина, тихое, монотонное течение сонных привычек, рутина»: «В обществе, в образованной среде, побеги новых, свежих стремлений мешались и путались еще с терниями и волчцами обломовщины разного рода – и вольной и невольной, с разными приманками праздного житья-бытья и с трудностями упорной борьбы с старым. Застой, отсутствие специальных сфер деятельности, служба, захватывавшая и годных и негодных, и нужных и ненужных и распложавшая бюрократию, всё еще густыми тучами лежали на горизонте общественной жизни: группа новых людей устремилась к их рассеянию». Гончаров, несомненно, к «группе новых людей» относил и Добролюбова,1 хотя и не разделял пропагандируемых критиком способов «рассеяния» обломовщины.
Гончаров, которому принадлежало изобретение слова «обломовщина», в воспоминаниях «На родине» писал, что еще в детстве задумывался над некоторыми сторонами и обычаями русской провинциальной жизни: «Мне кажется, у меня, очень зоркого и впечатлительного мальчика, уже тогда, при виде всех этих фигур, этого беззаботного житья-бытья, безделья и лежанья, и зародилось неясное представление об „обломовщине”». Обломовщина в воспоминаниях – это «картины сна и застоя», «пустота и безмолвие», «всё старое и ветхое», царящая повсюду «пустота
224
и праздность», ленивое и монотонное течение провинциальной жизни: «Нам нечего делать! – зевая, думает, кажется, всякое из этих лиц, глядя лениво на вас, – мы не торопимся, живем – хлеб жуем да небо коптим!». В письме к С. А. Никитенко от 8(20) июня 1860 г. Гончаров пишет об обломовской колыбели гораздо резче, публицистически отчетливо, добролюбовское объяснение обломовщины здесь «отзывается» почти в каждом слове: «А вы представьте себе обломовское воспитание, тучу предрассудков, всеобщее растление понятий и нравов, среди которого мы выросли и воспитались и из которых, как из летаргического сна, только что просыпается наше общество; если б Вы могли представить себе всю грубость и грязь, которая таится в глубине наших обломовок, потом в недрах казенных и частных училищ, потом в пустоте и разврате общественной жизни, где мелкое тщеславие заменяло всякие разумные стремления, за отсутствием их, где молодой человек задумывался над вопросом, что ему делать, или, не задумываясь, пил, ел, волочился, одевался франтом, потом женился и потом направлял детей своих по тому же пути, уча служить (то есть занимать выгодные места и брать чины) и наслаждаться – в ущерб чести, нравственности и тому подобное».
«Лень», «праздношатание в молодости» – вот те повсеместно присутствующие составные обломовщины, которые называет Гончаров в «Необыкновенной истории», в очередной раз обозревая свой жизненный путь и отсылая к своему роману: «…все у нас так воспитывались, учились, росли и жили, как я, что я и старался показать в „обломовщине”». Размышляя об артистической разновидности обломовщины, отчасти присущей самому писателю и в очень большой степени его герою художнику Борису Райскому, Гончаров обращает внимание на сочетание в понятии «обломовщина» объективных и субъективных элементов, вневременны́х и обусловленных определенными временны́ми обстоятельствами: «Всё это, конечно (то есть это бесцельное писание) есть своего рода „обломовщина”. Но ведь (как я показал в «Обломове») „обломовщина” – как эта, так и всякая другая – не вся происходит по нашей собственной вине, а от многих, от нас самих „не зависящих” причин! Она окружала нас, как воздух, и мешала (и до сих пор мешает отчасти) идти твердо по пути своего назначения, как бы сделал я в Англии,
225
во Франции и Германии!». А в национально-психологическом смысле обломовщина, по Гончарову, – это «лень и апатия во всей ее широте и закоренелости как стихийная русская черта» («Лучше поздно, чем никогда»): пожалуй, самое широкое, всеобъемлющее объяснение, не диктующее непременных и радикальных социально-политических выводов, но и не препятствующее появлению таковых.