Письмо пришло сегодня утром. Сегодня — понедельник. Вчера, в воскресенье, Зепп не был в редакции. Значит, скандал, по–видимому, произошел еще в субботу; в субботу он отказался от должности. Поэтому, вероятно, он и вел себя все время так странно. Но почему он ни звука не проронил о происшедшем? Что это за враждебная замкнутость? Как он мог эти бесконечные полтора дня и две ночи прожить рядом с ней, сидеть, лежать, болтать, спать, есть — и ни словом не обмолвиться о самом важном? Упрямо, зло затаить все? Неужто между ними уже нет ничего общего? Так далеко они ушли друг от друга? Что же, они — враги?
Это же бесчеловечно — как он с ней обращается. Когда он наскандалил в редакции, неужели у него не было ни одной, ни единой мысли о ней? Не мог же он не знать, как сильно ударит по ней то, что он натворил. Быть может, он и сделал это ей назло. Неужто многие прожитые вместе годы уже ничего не значат — и только потому, что мы с ним не в Мюнхене, а в Париже?
Он получил письмо сегодня утром. Почему он даже и тогда не раскрыл рта? Почему не позвонил ей, не посоветовался с ней? Если уж он молчал в субботу и в воскресенье, как мог он, получив письмо, продолжать эту подлую игру в прятки? Или он хочет показать ей, что она стала ему совсем чужой, что он сам справится со своими делами?
Сегодня она еще раз поговорит с господином Мерсье. Он обязан починить паркет. Это же срам, до чего здесь все запущено, они скатываются все ниже и ниже. Деревянная планка. Паркет. «Вы еще сбавите спеси, фрау Кон».
Зимели уже уехали. Одинока я, как пес. Не с кем словом перемолвиться. Разве что с Элли Френкель?
Вероятно, Зепп прав, они чужие, совместная жизнь лишь разрушает обоих, один другого ослабляет и уничтожает. Надо было принять предложение Вольгемута и поехать одной в Лондон. Она больше не понимает Зеппа, и он не понимает ее.
Как это все случилось? Как она попала в эту грязную гостиницу «Аранхуэс»? Почему она должна грызться за сломанную планку с этим противным сквалыгой Мерсье? Ведь ее место не здесь, а в Германии. Не полюби она Зеппа, могла бы она остаться в Германии? Чепуха. Вырвали тебя из родной почвы, по заслугам или нет — все равно. Так оно есть, а за то, что было, никто тебе ломаного гроша не даст.
До половины девятого осталось еще три минуты. Как быстро прошел этот вечер. Еще совсем светло — какое–то неприятное освещение, и прохладнее не становится. А часы — красивые. Единственное, что у тебя осталось.
По крайней мере позвонить–то он мог ей. Что он делает все это время? Где слоняется? Вероятно, рассказывает своим друзьям о том, что с ним приключилось. Может быть, даже бахвалится, изображает, как он отчитал Гингольда. К другим он бежит — к Чернигу, к Рингсейсу. Или к своей Эрне Редлих. А ей, Анне, он даже не позвонил. Это подлость. А ведь она только ради Зеппа сделала Чернига снова человеком.
Ее ли вина, что все так сложилось? Она всегда вела себя порядочно, ей не в чем себя упрекнуть. С тех пор как вся жизнь переломилась, она взяла на себя большую часть забот, это она может сказать с чистой совестью. И не жаловалась, никогда не жаловалась ему и лишь изредка — себе. Почему он так относится к пей? Она единственный человек, знающий цену его дарованию, и единственный, на кого он может положиться. Все остальные ни теплы ни холодны к нему. Или он воображает, что в случае нужды за него постоит Чернит? Или Эрна Редлих? Теперь–то он почувствовал, какая надежная опора люди. Он готов был клясться всеми святыми, что Гейльбрун надежен, как скала. И вот на письме подпись Гейльбруна. Нет никого, кто бы постоял за него. Только она, Анна. А он ей даже не позвонил.
Она не хочет во всем оправдывать себя и винить его. В том, что у них испортились отношения, виноваты обстоятельства. Искусство требует времени. Нужно время, чтобы создать произведение искусства, и нужно время, чтобы его воспринять. Время и свободная голова. В Германии у них было и то и другое, поэтому и отношения были хорошие. Теперь, в изгнании, у них нет ни того, ни другого. Их любовь погубило изгнание.
Если бы Зепп даже вернулся к музыке, Анна уже не была бы для него прежней, «настоящей»; работа и заботы, нелепые, мелкие заботы, поглотили ее не только физически, но и духовно. В Германии будничные заботы казались ей тем, чем они действительно были, — чем–то незначительным, ничтожным; в Париже они выросли в нечто первостепенное и в конце концов заслонили от нее весь мир. Разумеется, песня, которую написал позавчера Зепп, важнее, чем Вольгемут, Гингольд и Гейльбрун, вместе взятые, она это и почувствовала. Но она не могла сказать ему этого, как раз в эту минуту не могла, она была слишком загнана и истомлена, слишком много бед на нее обрушилось.
«Могущественные империи гибнут, а гомеровский стих живет вечно» — эти слова великого немца любил цитировать Зепп, и в Германии она это понимала. А теперь трудовая карточка для нее дороже, чем Моцарт и Бетховен.