Она и дяде Просперу запретила говорить с Симоной. Но если рассудить, то это как раз было утешительно и обнадеживающе. Ведь будь мадам уверена в дяде Проспере, она не стала бы удерживать его от объяснения с Симоной. Но она, видимо, опасалась, что дядя Проспер, несмотря ни на что, поймет поступок Симоны и, может быть, даже одобрит. Нет, пусть Морис говорит, что хочет, но кто–кто, а дядя Проспер ей не враг.
При встрече с Симоной его лицо принимало смущенное и негодующее выражение, он избегал ее. Но это удавалось ему только потому, что она не противилась. Она была слишком горда, пусть поступает, как ему угодно. А надо бы заставить его объясниться, заставить выслушать ее.
Высокая, тоненькая, стояла Симона на камне. В мешковатом вылинявшем комбинезоне она казалась какой–то заброшенной, ее большие, глубоко сидящие глаза тоскливо, жадно, мрачно смотрели на безлюдную белую ленту шоссе.
Нет, надо положить этому конец. Нельзя терпеть дольше, чтобы дядя Проспер так глупо дулся и избегал ее. Она заставит его объясниться.
Она знала, что мадам сейчас наверху и дядя один, в голубой комнате, томясь от безделья, возится с радио. Симоне было сказано, чтобы она, покончив со своими делами, сидела только у себя в каморке и нигде больше не показывалась. Она пренебрегла этим запрещением и, как была, в комбинезоне, не почистившись, не вымыв руки, пошла к дяде Просперу.
Он удивленно поднял на нее глаза.
— Мне надо с вами поговорить, дядя Проспер, — сказала она смело.
Он угрюмо взглянул на нее.
— А мне с тобой говорить не о чем. — И он проглотил какое–то ругательство, готовое сорваться у него с языка.
— Вы должны со мной поговорить, — настаивала она. — Уж лучше я пойду к немцам и скажу, что это сделала я, но жить так дальше я не могу.
Он сидел в своем кресле и искоса смотрел на нее. Ее лицо дышало мрачной решимостью, она была на все способна.
— Чего ты, собственно, хочешь? — окрысился он. — Радуйся, что они не забрали тебя. Радуйся, что ты так легко отделалась. — И, горячась все больше и больше, раскричался: — Украсть у меня ключ, ключ от моего кабинета. Этакая низость. Воровка. Домашняя воровка. Дочь моего брата.
Тогда, чтобы взять ключ, ей пришлось совершить над собой некоторое насилие. Добропорядочность была у нее в крови, и ей внушали, что худшее из преступлений — это воровство. Но то, что дядя Проспер из всего, что было связано с ее деянием, выхватил одну эту деталь, наполнило ее гневным презрением. Она не ответила и не отвела глаз, как он, вероятно, ждал, наоборот, она смотрела на него в упор, долгим, пытливым взглядом, и ей показалось, что она видит его впервые. До этой минуты он всегда, даже в те редкие мгновения, когда она в душе восставала против него, казался ей достойным человеком, и его мужественное лицо внушало ей уважение. Теперь она увидела его в другом свете. Нет, это большое лицо, с крупными чертами, ничего общего не имеет с лицом ее отца. Тот же красиво изогнутый рот, те же светлые серо–голубые глаза под густыми золотисто–рыжими бровями. Но разве это лицо настоящего мужчины? Дядя Проспер не способен ни на какой самоотверженный поступок, ему недоступны высокие чувства; в том, что она сделала, он ничего не увидел, кроме одного — она украла ключ. Симона не умела облечь это в слова, но она ясно чувствовала, какую жалкую игру в прятки с самим собой вел этот человек. Он сделал ей много добра, он привязан к ней, он и для других немало сделал, он энергичный, предприимчивый человек, он создал большое предприятие. Но когда настал час испытаний, он оказался банкротом. Его лицо — это маска. И вот теперь, заглянув под маску, она увидела, что это ничтожный человек.
— Что ты на меня так воззрилась? — спросил он.
Она все еще ничего не говорила, но он, несомненно, чувствовал, что девушка пришла к нему не с повинной головой, что она пришла обвинять и требовать. О ключе он более не упоминал.
— Ты, по–видимому, до сих нор не понимаешь, что ты натворила, — сказал он. — Думаешь, дело в тех нескольких машинах, которые ты сожгла? Нет, ты разрушила все, что я с таким трудом создал за всю свою жизнь.
Это не было позой, он говорил деловым тоном, не жестикулируя, не впадая в декламацию. Но Симона, с таким же спокойствием и все так же глядя ему в глаза, сказала:
— Вы отлично знали, что бензин и гараж не должны попасть в руки немцев. Мосье Корделье это не раз твердил вам. Вы сами заявили, что в нужный момент вы все сделаете.
Дядя Проспер только рассмеялся.
— В нужный момент, — злобно издевался он. — За пять минут до капитуляции — это, по–твоему, нужный момент? Ты, наверное, думала, что, взорвав гараж, ты предотвратишь перемирие?
— Капитуляция? Перемирие? — переспросила, побледнев, Симона.