– Все пропало, все пропало!
В Париже сразу он попал в лихорадку. Вооруженные блузники разбирали камни баррикад. Всюду пестрели трехцветные кокарды. Очевидно, как и всегда в первые дни революций, заниматься будничным было нельзя. И вот начинаются весенние скитания Тургенева: то он в Пале-Рояле за чашкою кофе прислушивается к разговорам политическим (Пале-Рояль оказался местом почти «на крови»: в февральскую революцию как раз между ним и Лувром впервые пролилась кровь). То идет с демонстрацией работников к Временному правительству из-за выступления «медвежьих шапок» (раскассированных гренадеров), то попадает в толпу, шедшую мимо Мадлэн штурмовать Палату Депутатов.
Герцен, Гервег, Бакунин жили в это время в Париже. С Бакуниным он встречался (после Берлина) еще в 47-м году. Бакунин сильно забирал влево, и за речь полякам был выслан, жил в Брюсселе. После февральских дней, разумеется, вернулся. Теперь от берлинского Бакунина осталось мало. Он поселился в казарме с рабочими, охраняя «революционного префекта полиции» Косидьера. Это уже настоящий большевик. Тут-то, по-видимому, и разошелся с ним Тургенев. В апреле 48-го года Бакунин уехал в Германию, в начале мая устроил восстание дрезденских рабочих. Пруссаки взяли его в плен и чуть не расстреляли – он попал в тюрьму.
В Париже революция шла медленнее, но шире, показательней. Тургенев прожил нервную весну. Виардо по-прежнему распевала вдали. Треволнения политики, тоска, любовь… Чтобы освежиться, выезжал он иногда из Парижа. Вот, например, Ville d'Avray, 1 мая: «Я более четырех часов провел в лесах – печальный, растроганный, внимательный, поглощающий и поглощенный. Впечатление, которое природа производит на одинокого человека, очень своеобразно. В нем есть осадок горечи свежей, как благоухание полей, немного ясной меланхолии, как и в пении птиц…»
Париж кипел и волновался. Тургенев одиноко бродил в лесах под Парижем… Кто из переживших грозные годы в деревне русской не помнит этого ощущения в вечереющих полях, при высоких, пурпурно-зыблющихся, затянувших небо мелко-волнистой скатертью облачках: безмерность, вечная тишина природы… а «там» – История, Война, Революция.
В этот майский день он не обошелся без слова «меланхолия» – о, сколь тургеневского слова! – и чем дальше, тем чаще оно у него встречается. Некий холодок шел уже на него из «пустой беспредельности» – он называл так небо. При подобном ощущении мира, конечно, ближе ему «влажная лапка утки», или «капли воды, падающие с морды неподвижной коровы», чем голубая безбрежность. Если Бога нет и небо пусто, то уж уютней с уткой и коровой.
Он писал, разумеется, и всякие нежности Виардо: в любовь светлее, легче уходишь, чем в коровью морду.
А «жизнь как она есть» – революция – двигалась. Ее смысл был такой, что республика не очень-то удовлетворила рабочих. Национальные мастерские провалились. Их закрыли. Безработицу не сумели одолеть. Это дало повод революции забирать все влево, влево. 15 мая чуть не была взята Палата Депутатов. В июне настроение получилось такое, что все понимали: без крови не обойтись.
«Ga a commence!»[8]– сказала Тургеневу прачка, утром 23 июня, принеся белье. Она утверждала, что на бульварах построили уже первую баррикаду. Если бы при барине был, как в берлинские времена, дядька-брат Порфирий Кудряшов, или сама Варвара Петровна, разумеется, они его не выпустили бы на улицу. Но теперь он уже взрослый, любознательный человек и приятель известных эмигрантов. Усидеть дома не мог.
Он отлично описал пестроту, нарядность Итальянского бульвара, июньское солнечное утро, раскрытые окна, откуда выглядывали женщины в чепцах, белых и розовых лентах. Видишь движение омнибусов и карет, переливы шелковых дамских платьев, летний трепет листвы на тополях («деревья свободы», разумеется).
Около Порт С.-Дени Тургенев наткнулся уже на баррикаду, по которой прогуливались блузники. Красное знамя ядовитым язычком загадочно на ней поколыхивалось. (Этому знамени предстояло проделать многолетний, кровавый путь по Европе… и в России прославиться.
Он стоял на тротуаре, под окнами Жувенской фабрики перчаток, когда подошла колонна войск. Инсургенты неожиданно дали залп сквозь жалюзи окон занятой ими фабрики. Тургенев и другие случайные фланеры поспешно «отступили» на rue de l'Echiquier – попросту спаслись бегством. Еще бы Тургеневу драться! Если б он и захотел, судьба бы не дала ему. Странник и зритель, призван он был видеть, накоплять, и самому слагаться: но не действовать.
Эти страшные июньские дни, когда резня шла на улицах Парижа, пришлось ему просидеть дома, в адской жаре, в том нервном, мучительном состоянии, как в революциях полагается. По электрическому воздуху неслись грозные вести. В один из вечеров мягкосердный Тургенев впервые услыхал «веерообразные залпы»: это по мэриям расстреливали инсургентов.