Быстро катился к концу, но как художнику дано было ему достичь вершин как раз перед концом. «В овраге», «Архиерей» – вероятно, высшее и глубочайшее, что написал он – и предсмертное. Совершенство слова тут уже предельно, сила чувства (всегда как бы скрытого) – тоже. «В овраге» знаю хорошо, и теперь читал вслух. Это даже слишком крепкий напиток, в некоей жизненной обстановке слишком волнующий. «Степь» можно читать спокойно. «В овраге» – драматизм потрясает, хотя «очищение» души есть. «Архиерея» я не решился даже развернуть.
Чехов начал с блестящей юмористики, к концу 80-х годов загрустил, написал мрачного «Иванова» и по безнадежности своей редкостную вещь: «Скучную историю» (не считая мелких рассказов того же духа). Не знаю, как потом к ней относился (в письмах почти всегда о своем писании отзывался неважно, но это ничего не значит: цену себе все-таки знал). «Скучная история» художнически замечательна, безысходности же полна.
Вот она и дала повод Льву Исаковичу Шестову написать о Чехове статью «Творчество из ничего».
Шестова я с ранних лет знал – умнейший и своеобразнейший был человек, но подо все любил подкапываться.
Хорошо бы, чтоб никаких «догматов» не было. Тут подходящ Ницше, кое-что в Достоевском, даже Толстой пригодился (ужас бессмыслицы мировой пред лицом смерти). Как будто борьба с рационализмом (догмат, мол, построение разума), а скорей похоже на нелюбовь к прямой, положительной интуиции. Рационалистом точно бы сам Шестов оказывается.
Во всяком случае, «Скучная история» для него находка. Вот где Чехов! «Творчество из ничего», трудно придумать что-нибудь более странное… – …чтобы не сказать больше.
У Г. В. Адамовича («Одиночество и свобода» – блестяще написанная книга) сложилось впечатление, что по Шестову «Чехов – писатель твердый, беспощадный, и этот образ Чехова совпадал с представлением, сложившимся в памяти Бунина». «Жестокий талант – знаменитое определение, данное Михайловским Достоевскому…» «По пересказу и комментариям Бунина к статье Шестова могло показаться, что и у Чехова были черты подлинной жестокости».
Вот до чего дошло. Чехов – чуть ли не «жестокий талант». (Михайловскому-то настоящий Достоевский был совсем непонятен, чужд, как и Тургеневу. Это «знаменитое» определение таланта Достоевского пора бы давно выбросить. «Жестокость» Чехова вызывает просто улыбку.)
Адамович, правда, смягчает. «Читающий Чехова без предубеждения согласится, что сочувствия и снисхождения к человеку у него больше, нежели у какого-либо другого русского писателя». Все же выходит, что Чехов был вроде нигилиста, ни на что опереться не мог, в жизни видел одну пустоту. («Не скрывая… пустоты жизни».) И Адамович считает, что характеристика Шестова верна – только понимать ее надо по-особенному. (Почему Г. В. Адамович, во многом сам близкий внутреннему «звуку» Чехова, настоящему звуку, а не предвзято ему навязанному, почему он подпал здесь под владычество Шестова, приправленного Буниным, – непонятно.)
Что Чехов не был похож на Карамзина, не плакал при виде Эльбы, «Бедной Лизы» никогда бы не написал, что на Короленку тоже никак не походил, что он был мужествен и сдержан, замкнут, в обращении иногда холодноват, это несомненно. Но кто