Мама, смеясь, рассказывала Тиме, что когда он был маленьким, всегда спрашивал: «Сегодня что: завтра или вчера? А почему нельзя сделать завтра сегодня? Ночь — это когда сплю? А если я не стану спать, тогда завтра не будет?» И теперь он не знал, что сейчас: сегодня или завтра, день или ночь, а может, уже послезавтра, и все ушли из приюта — кто на волю, а кто в бараки,— а его забыли. И он умрет здесь взаперти.
Опершись спиной о дверку, он бил ее пятками, но удары были глухими, словно вязкая темнота душила все звуки. Какое-то время он метался в бешенстве, потом молил, плакал, ползал, искал кусок стекла, думая, что здесь его можно найти. А потом пришло безразличное изнеможение, будто темнота заполнила голову, пропитала все тело, и он сам стал частью этого зловонного, гниющего мрака. Он уже не мог сидеть и лежал, обессиленный, на земляном полу. Тело его застыло. И только пальцы с содранными ногтями и разбитые о дверь пятки горели.
Когда Макеев открыл дверь, Тима даже не поднял с пола головы. Потом он плелся на подгибающихся ногах вверх по лестнице, не имея сил даже для того, чтобы понять, почувствовать, что он уже не в изоляторе. Он лег на свой сенник, забыв, что лучше лечь на доски и накрыться сенником, а когда вспомнил, у него не было воли встать и сделать это.
От желтого мерцания ночника в глазах плавали едкие маслянистые пятна. Пришел Тумба; аккуратно сложив одежду в изголовье, забрался на нары и, оглядев Тиму, сказал сердито:
— Ты чего загваздался, как боров? Вот фефела! Нашарил бы кирпичи у стенки и сидел бы на них, как царь на троне.
— Какой сегодня день? — стонуще спросил Тима.
— Думаешь, нас до завтра продержали? — ухмыльнулся Тумба.— Это только с первого раза там все долго кажется. Сегодня — еще сегодня. Понял? В первую смену сторожей выпустили нас. А ты что унылый, крыс испугался?
— Нет, там крыс не было.
— Есть такие дураки, которые с собой в изолятор еду прихватывают. Тогда только знай отмахивайся. В самый рот лезут.— Блаженно потягиваясь под сенником, Тумба произнес задумчиво: — Завтра решать будем. Если Огузок с умыслом под нас клей подсунул — побьем, а если по жадности — я об него руки марать не стану.
Утром Тима обнаружил на столе во время завтрака лишнюю пайку хлеба, а в бумажке лежала кучка обломков сахара.
— Пользуйся, ничего. Артельно собрали,— объяснил Тумба.
Когда заправили котлы, Огузок деловито отозвал Тумбу и Тиму к поленнице дров и, вытерев рукавом пот с бледного, тощего лица, зажмурился и предложил:
— Валяйте сразу, чего уж там тянуть...
— Значит, подкинул? — зло спросил Тумба и отступил на шаг.
— Бей. Разговор после.
— Нет! Ты скажи, когда спрашивают.
Губы Огузка задрожали, щека стала дергаться, и он, весь съежившись, хрипло спросил:
— Значит, не хотите по-хорошему, когда сам подставляюсь?
— Ты отвечай!
— А ты поверишь?
— Говори, там видно будет.
— Я почему под ваши места клей положил,— жалобно сказал Огузок,— другие, если найдут, сопрут, а вы, думал, честные. У себя-то прятать не могу: мое место верхнее.
— Ну как,— строго спросил Тумба,— будем его учить или так отпустим?
Тима, кроме жалости, к Огузку ничего не испытывал.
Тумба махнул рукой и сказал Огузку презрительно:
— Ладно, ступай, чего было, того не было.
— Ребята,— тонким, дрожащим голосом воскликнул Огузок,— я же вам теперь на любую услугу!
— Ступай,— угрюмо повторил Тумба,— что ты вихляешься! — и пригрозил: — А то передумаем.
Вечером спальни обходил Рогожин. Садился на нары и, пристально глядя в лицо каждому своими зеленоватыми, как ягоды крыжовника, глазами, спрашивал:
— Про волю знаешь? А то, что солдаты здесь поживут, а после пойдут косначевских стрелять, этого ты не знаешь? Так вот: если трусишь, уходи; если артельный, оставайся. Ну как, с нами или мимо? Значит, давай руку и обзывайся.
Всю ночь в спальне шли разговоры:
— А кормить нас кто будет?
— Хлебные пайки прятать!
— На сколько их хватит?
— Из ларей картошку заберем, будем в печах печь.
— А если нас силком вышибать будут?
— Дровами двери завалим.
— Это снаружи. А изнутри воспитатели?
— А мы их в изолятор загоним.
— У Силы Андреевича револьвер.
— Был... — сказал Гололобов, подмигнув хитрым золотистым глазом.— Я у него полы вчера мыл. Нет у него больше револьвера.
— А нас после в острог.
— Тю! Да в тюрьме хуже нашего, что ли? Только надо, чтоб каждый при всех обозвался, что согласный.
— Может, с пальца помазаться?
— Давай с пальца.
— Ребята, у кого стекло есть?
— Кирпичей бы натаскать, чтобы отбиваться в случае чего.
— Воды принести. С реки в бочке не привезут.
— Ты шепотом ори, а то воспитатель услышит.
— А ты мне в рот пальцы не суй!
— А ты не разевай его шире рожи!
— Тихо! — приказал Рогожин.— Тихо! И чтобы больше даже меж собой об этом ни полслова. С хористами не якшаться. Их Мефодий все равно растрясет и выведает, чего ему надо. Теперь вот о чем думайте: может, силой нас отсюда вышибать и не станут. В городе и так заваруха... Начинать с нами суматоху, может, им не к чему. Но башка у них тоже есть, они хитростью нас отсюда выживать будут. Так вот, чтобы без комитета никто и ничего.
— Пусть комитет всем объявится.