Стража главного феодала выходила на сцену в пожарных касках и в бумажных, ярко раскрашенных камзолах, которые актеры очень боялись порвать, вмешавшись в драку между слугами Монтекки и Капулетти.
Но Тима очень скоро перестал замечать эти детали спектакля, весь охваченный тревогой за судьбу двух влюбленных. Потрясенный их трагической гибелью, он без стеснения обливался слезами. И когда в зале зажгли свет, долго утирался папиным платком и щипал губы, которые у него прыгали сами собой.
Папа не сердился на Тиму за то, что он вдруг оказался слабодушным ревой. Он даже сказал с гордостью:
— Как ни пытался Седой омещанить Шекспира, все-таки гений непреоборим,— и, погладив Тиму по голове, снисходительно заметил: — А ты, брат, оказывается, очень впечатлительный субъект.
Тима поднял опухшее лицо и произнес заплетающимся языком:
— Ты, папа, забыл про меня, а я ведь еще перед Ниной не извинился.
— Вот, вот,— обрадовался папа,— искусство облагораживает. Ну что ж, отлично, пойдем поищем Савичей.
Оказалось, что Георгий Семенович пошел с Ниной за сцену для того, чтобы поздравить Николая Седого со смелой и оригинальной трактовкой Шекспира.
Папа, узнав об этом, поморщился, поколебался, но, видя умоляющие глаза Тимы, тоже направился за сцену.
За дощатой перегородкой уборной, похожей на стойло в конюшне, сидела у зеркала женщина в платье Джульетты и размазывала по лицу вазелин, который тут же превращался в разноцветную жирную грязь. На столике перед ней лежал золотистый парик, обвязанный розовой лентой. А ее собственные черные с сединой волосы были туго затянуты на затылке жалким узелком, перевязанным шнурком от ботинка.
Приблизив к зеркалу лицо, женщина осторожно двумя пальцами отодрала с век наклеенные ресницы и, оглянувшись на папу с Тимой полысевшими глазами, вдруг широко улыбнулась и сказала протяжно в нос:
— Благодарю вас, благодарю. Я действительно сегодня играла с каким-то особым подъемом.— Кокетливо сощурившись, она спросила папу: — Значит, вы тоже, господин Сапожков, признаете власть чистого искусства? — и, не дожидаясь ответа, протянула приветливо: — Весьма польщена, весьма...
Взяв полотенце, она с силой вытерла разноцветную мазь с лица, после чего на ее лбу сразу обозначились глубокие, как на голенище сапога, морщины, и произнесла задумчиво:
— Вечная молодость подлинного искусства — это то, что не дает и во мне угаснуть пылу былой юности.
Папа сказал растерянно:
— Да, Шекспир — это гений. Несмотря, знаете, ни на что.
— А вы что, собственно, хотите этим сказать? — вызывающе спросила Чарская и, повернувшись на табуретке к папе, приказала: — Ну, говорите же, говорите! Я знаю, вы готовы поносить все, в чем нет прямого вызова обществу.
Тима не слушал вежливых возражений папы. Он был в отчаянии: на его глазах только что погибла нежная, печальная красота Джульетты. Значит, то, что он только что видел и переживал с таким благоговейным восторгом, могло быть вызвано вот этой раздражительной, старой, некрасивой женщиной! И этот скрипучий, сварливый голос только что звучал так мучительно нежно? Только что эта женщина произносила слова любви, а сейчас с такой высокомерной злостью обрывает вежливые рассуждения папы и сердито машет на папу пуховкой, с которой на его вздутые на коленях брюки сыплется белая труха. А до этого в ее руке был цветок, она подносила его к своему прекрасному, тонкому лицу с изящной горбинкой на носу, которую она соскребла только что, словно оконную замазку, и под замазкой оказался короткий, с запавшей переносицей нос с сердито растопыренными ноздрями.
— Пойдем, папа, пойдем,— умолял Тима, стараясь больше не смотреть на Чарскую.
Папа, поклонившись актрисе, заявил:
— И все-таки, Вероника Витольдовна, несмотря на то что я решительно против подобной трактовки Шекспира, прошу принять мое искреннее восхищение вашим талантом.
Чарская вздохнула удовлетворенно:
— Ах, молодежь, молодежь, когда вы перестанете служить политике, а будете наконец без всяких предвзятостей поклоняться подлинному искусству?
Савичей они не нашли за кулисами и встретили их уже в раздевалке. Савич спросил папу сухо:
— Ну как, Петр, ты оцениваешь постановку Седого?
Папа ответил сдержанно:
— Так, как она того заслуживает.
— Она заслуживает самых высоких похвал со стороны истинных ценителей,— сказал выспренне Савич.
— Мещанский мистицизм, — буркнул сердито папа.— Пиршество дурного вкуса.
— Нет, нет, это голословно,— снисходительно возразил Савич.— Ты постарайся логически обосновать свою критику новаторства Седого. Мне, знаешь, это будет даже любопытно. Я за все новое в искусстве, и критика со стороны человека, проповедующего незыблемость классики, для меня весьма любопытна.
— Хорошо,— сказал угрожающе папа,— тогда я тебе все скажу...
Но Тима не слышал, что говорил папа Савичу. Подошла Нина. Она, видно, тоже, как и Тима, плакала в конце спектакля. Губы и веки ее некрасиво опухли, бант торчал набоку, из рукава свешивался мокрый носовой платок.