— Кирпичник я, а заставили еще конюхом быть. Вот тебе и революция — восемь часов!
— Кто же вас заставил вступить в дружину? — спросил Тима.
— А совесть,— равнодушно ответил Белужин.— Говорят, за дармовщину работать — долг каждого сознательного.
— Ну и что?
— А то, что я несознательный, а сказать об этом совестно,— и сердито прикрикнул на Тиму, стоящего на ящике перед головой Васьки: — Ты как хомут одеёшь? Суешь, как раму! Надо клещами вверх, а после свороти вниз.— Расправляя сбрую, жаловался: — Нашим коням следовало на дугу колокольцы навесить, чтобы все люди знали: на народном коне едешь, и уважали за это.— Посоветовал Тиме: — Ты бы свою кобылу отучал по-коровьи спать, копыта под себя подогнув. Коновал объявил: дрянь лошадь, которая так спать ложится.
— Это он от холода жмется,— оправдывал Тима Ваську.— Попробовали бы вы сами в нетопленом помещении поспать!
— Чудила, кто же в конюшне печи ставит?
— До революции с конями плохо обращались, а после революции должны хорошо,— авторитетно заявил Тима.
— Агитируешь, как Хомяков! — небрежно заметил Белужин.— Вот наш Хрулев словами не бренчит, но куда его провористей. А в начальники не вышел.
— Он же председатель ячейки.
— Вот я и говорю. За всех и за все в ответе. А чина ему не дали.
— Может, не хочет?
— Как так не хочет? Ты поглядел бы, какой он на заводе самовластный. А здесь перед Хомяковым, как солдат перед унтером.
— Это он для дисциплины.
— А на кой она, дисциплина? От нее при старом режиме из людей чурки делали, а теперь каждый должон быть в полном своем естестве.
— Вы зачем так много соломы кладете? — прервал его Тима.— Мне не надо, я стоя буду править.
— Я не для тебя, а для вещи, которую ты везти должен. Говорят, цены ей нет. Один ящик тысячу стоит.
— А что это за вещь?
— А вот поедешь — узнаешь. Говорят, музыка такая.
Предъявив часовому пропуск, Тима выехал из ворот транспортной конторы, стоя в санях на коленях и держа в обеих руках вожжи. Он был весь переполнен ощущением счастья от сознания своей самостоятельности, своей необходимости в каком-то важном деле. Беспокойное чувство одиночества исчезло: Тима был сейчас один, но как никогда со всеми. Он выехал со двора на Ваське, и это записано в книге у Хомякова, и там же в графе «возчик» стоит фамилия «Сапожков». И в кармане у него лежит наряд, на котором должен после расписаться какой-то Утев. Нужно только не забыть сказать, чтобы этот Утев написал также время, когда Тима кончит работу. И Тима что-то очень ценное привезет на Ваське. Это нужно для революции, так же как то, что делают папа, мама, Эсфирь, Федор, Капелюхин, Ян. Ведь и про все их дела записывает у себя в книжечке Рыжиков и потом, глядя в эту книжечку, ругает тех, кто делает плохо, хвалит тех, кто хорошо. А когда кто-нибудь особенно хорошо делает свое дело, Рыжиков поминает Ленина, который больше и лучше всех работает для революции.
На картинке, которую видел Тима, Ленин так себе, самый обыкновенный человек и больше похож по одежде на доктора, чем на вождя. Как ни вглядывался Тима в картинку, нигде у Ленина он не заметил пистолета. Интересно, почему же его все слушают и как он заставляет слушаться тех, кто слушаться не хочет? Хомяков — ведь тоже большевик и комиссар, но он говорит: «Если другому человеку револьвера не покажешь, то он не сразу слушается». А как же Ленин без всякого пистолета? Видать, он очень добрый. Наверное, так. А Ян говорил, что Ленин беспощаден к врагам революции, и ругал папу за то, что он интеллигент. А папа говорил, Ленин гораздо интеллигентнее всех интеллигентов — он ученый и знает много разных наук и написал много самых наиважнейших книг для революции. Когда мама и папа о чем-нибудь спорят, они говорят: Ленин сказал, Ленин писал. Папа помнит многое на память и всегда берет верх над мамой. Интересно, знает Ленин, какая у них в городе транспортная контора и кто в ней работает?.. Папа говорил, что декрет о национализации транспорта подписал Ленин. Значит, он и про золотаревских коней тоже знал, когда подписывал...
Падал косматый снег, и весь город выглядел новеньким и чистым. Васька, тряся головой, шлепал по снегу большими, широкодонными копытами, которые обличали в нем рабочую, нерезвую лошадь. И всхрапывал ноздрями, когда в них попадали снежинки.
Тима, широко расставив ноги, правил стоя, стараясь по-кучерски держать вожжи в одной руке. По тротуару брели прохожие, но никто не глядел на Тиму восхищенно и почтительно, не любопытствовал: «А по какому делу едет подвода транспортной конторы и кто правит конем с таким важным, насупленным лицом?» Когда Тима крикнул прохожему, собиравшемуся перейти улицу: «Эй, поберегись, раздавлю!» — человек сердито взглянул на него и сказал насмешливо:
— Чего орешь, дура? На таком одре только покойников возить.
Тима, хоть и был оскорблен за Ваську, не стал дергать вожжи, чтобы показать его ход. Он помнил слова Синеоко-ва, что коня надо вводить в рысь исподволь, а то можно ему сердце надорвать. На подъеме Тима слез с саней и пошел рядом с Васькой, а когда ехали с горы — упал с разбега в сани и крикнул: