— Позволь мне еще немного побезумствовать, — отвечал юноша на все его уговоры, — не бойся, я не совсем еще потерял голову. И потом, это в последний раз; в последний раз хожу я вот так, по краю пропасти. Ты видишь сам: она здесь совсем одна, среди всех этих крестьян, а ведь среди них есть и пьяные. Эта малютка Жюли для нее не защита. И что, если она в самом деле ради меня пришла сюда, в эту грубую толпу, разве не обязан я охранять и защищать ее? Что ни говори. Пьер, женщина остается женщиной, ей всегда необходима защита мужчины, кто бы он ни был.
И Чертежник вынужден был прекратить свои уговоры. Ему становилось все грустнее при виде этого столь чреватого опасностью, но такого пьянящего счастья, зрелище которого невольно будило в его сердце жившую в нем мучительную, от самого себя скрываемую боль. И он подумал, что не вправе осуждать слабость друга, когда и сам в тайных мыслях своих еще так недавно готов был поддаться такому же точно недугу — недугу, от которого и сегодня еще, если смотреть правде в глаза, он не может считать себя излеченным окончательно. И, охваченный странной тревогой, он пошел прочь от лужайки, все более и более углубляясь в парк.
Некоторое время он шел куда глаза глядят, как вдруг, повернув в одну из аллей, заметил впереди какую-то пару, идущую на некотором расстоянии от него. Он сразу узнал темное платье мадемуазель де Вильпрё и ее какой-то особенный голос, гармонировавший со всем ее внешним обликом — голос красивый, чистый, но без модуляций и слишком уж ровный. Но кто же был человек, на руку которого она опиралась? Он был в черном плаще, из тех, которые назывались в те времена кирогой[88], и широкополой шляпе а-ля Морильо[89]. И этот костюм и уверенная походка не могли принадлежать графу. Но это не мог быть и его внук: Пьер только что встретил его — в охотничьей куртке, фуражке и с ружьем юный Рауль отправился охотиться на кроликов. Может быть, это какой-нибудь родственник, недавно прибывший в замок? Пьер продолжал следовать за ними на некотором расстоянии. В аллеях было темно, и он плохо видел их, но, когда они вышли на полянку, обратил внимание на оживленные жесты незнакомца. Тот горячо что-то доказывал; время от времени до Пьера доносился его голос, почему-то вдруг показавшийся ему знакомым.
Заинтригованный и обеспокоенный, Пьер не смог побороть любопытства и ускорил шаг, чтобы услышать, о чем они говорят. Идя вслед за ними по тенистой аллее, где было так темно, что он их не видел, он вдруг услышал, что голос незнакомца приближается, и понял, что они повернули обратно. Не считая нужным прятаться от них, Пьер продолжал идти к ним навстречу, мучительно вспоминая, где и когда доводилось ему уже слышать этот голос, и вдруг вспомнил: то были голос, походка и отрывистая речь господина Лефора, вербовщика патриотов.
Пара поравнялась с Пьером в ту самую минуту, когда Ашиль говорил:
— Само собой разумеется, я не теряю надежды и убежден, что господин граф… — Тут он увидел Пьера Гюгенена и замолчал.
Мадемуазель де Вильпрё остановилась и, вся подавшись вперед и немного вытянув шею, как это обычно делают, когда пытаются что-то разглядеть в темноте, сказала:
— А вот вам как раз тот самый человек, с которым вы хотели увидеться. Оставляю вас вдвоем.
Она высвободила свою руку и, кивнув в ответ на молчаливый поклон Пьера, сделала шаг, чтобы уйти.
— Как ни счастлив я видеть мастера Пьера, — сказал коммивояжер, собираясь следовать за ней, — я все же не могу допустить, чтобы вы возвращались в замок одна.
— Вы забываете, что я деревенская жительница, — отвечала Изольда, — и привыкла обходиться без провожатых. Пойду к дедушке! Должно быть, он уже отдохнул после обеда. До свидания.
И, словно намеренно избегая Пьера, она стремительно повернула в противоположную сторону и побежала прочь, но затем сдержала шаг и дальше пошла уже своей обычной легкой, но спокойной и ровной походкой.
Пьер, до крайности взволнованный этой неожиданной встречей, стоял, прислушиваясь к легкому хрусту песка под ее ногами, и до его сознания не сразу дошли учтивые фразы, с которых обходительный Ашиль Лефор начал свой разговор с ним. Затем он услышал их и понял, что тот говорит с ним в высшей степени любезно, и в душе упрекнул себя, что не может ответить ему тем же. Но он ничего не мог поделать с собой: этот человек, снова выросший перед ним как из-под земли, да еще в разгар своей оживленной беседы наедине с Изольдой, был ему более неприятен, чем когда-либо.