Оттого-то на деревенских гуляниях любой остроглазый крестьянский паренек, румяный и широкоплечий, пользовался большим успехом и куда лучше мог поплясать с девушкой и развеселить ее, нежели сдержанный Пьер Гюгенен со своей благородной внешностью. Зато горожанки, встречая его, долго смотрели ему вслед и спрашивали друг у друга: «Боже мой, кто этот красавец?» А два молодых живописца, как-то по пути в Валансе забредшие в Вильпрё, были так поражены красотой этого столяра-подмастерья, что вызвались написать его портрет, от чего Пьер сухо отказался, приняв их предложение за неуместную шутку.
Папаша Гюгенен, который сам даже и в старости был хорош собой и отнюдь не глуп, долгое время просто не замечал, как умен и красив его сын. Он считал его крепким малым, работящим, исполнительным, словом, в его глазах сын был неплохим подручным; но хотя в свое время и он считался человеком передовым, нынешние либеральные идеи были ему не по вкусу, а Пьер, по его мнению, был слишком податлив на всякие новшества. Когда-то давно, во времена республики[1], папаша Гюгенен слышал от ораторов, выступавших в их селении, рассказы о Спарте и древнем Риме (в ту пору он даже принял имя Кассий, от которого после возвращения Бурбонов благоразумно отказался) и до сих пор продолжал свято верить в некий, существовавший в глубокой древности, золотой век равенства и свободы. Но он считал — и в этом невозможно было его разубедить, — что с падением Конвента мир навеки отвернулся от правды. «Справедливость похоронена в девяносто третьем, — говорил он, — и что бы там нового ни придумывали, ее вы не воскресите, а только глубже закопаете». Таким образом, он, как это свойственно старикам во все времена, не верил в светлое будущее, и старость его проходила в беспрерывных сетованиях или же в язвительном брюзжании, от которого он не в силах был удержаться, несмотря на свой ясный ум и доброе сердце.
Сына своего он воспитал в истинно демократических убеждениях, но считал, что они все равно теперь ни к чему, внушал их ему как некую тайную веру, которую следует исповедовать молча, подобно несправедливо разжалованному воину, молча хранящему в глубинах своего сердца чувство собственного достоинства. Однако деятельный ум Пьера не мог долго питаться отцовскими наставлениями. У него появилось желание побольше узнать о своем времени и своей стране — ему уже недостаточно было того, что говорилось об этом дома и в деревне. В семнадцать лет им овладел тот неудержимый дух странствий, который ежегодно отрывает от родных пенат целую армию молодых ремесленников, бросая их в полную опасных приключений жизнь кочующего ученичества, известную под названием