Все приговоренные у Леонида Андреева в ужасе не от приближающейся смерти, а от нарушения какого-то закона, закона неведения «дня и часа», когда должна придти последняя владычица земли. Может быть, в таком освещении этой темы есть некоторая психологическая ошибка; может быть, даже смертный приговор (вопреки очевидности) не испепеляет надежды в сердце человеческом; может быть, прав князь Мышкин у Достоевского, предполагая, что приговоренный к казни до последней минуты не верит в возможность ее: однако эта психологическая ошибка не умаляет значения «Рассказа о семи повешенных»: тема рассказа Леонида Андреева не столько психологическая, сколько религиозная. Дело не в том, верит или не верит в свою казнь приговоренный к виселице, а в том, что определение дня и часа казни каким-то человеком, смерть, определяемая человеческою волею, является вопиющим противоречием всему, во что мы верим.
День и час смерти не в руках человека – это мы твердо знаем, это – религиозный закон. Казнь – нарушение этого закона. И эта религиозная антиномия раскрывается в рассказе Леонида Андреева с достаточной убедительностью.
Противоречие обостряется до последней степени: если смерть – объективная реальность, в таком случае человек бессилен пред ее лицом: он не может ни убить, ни казнить; если же смерть – в конечном счете нереальна, значит казнь – безумие. «Смерти еще нет, – говорит Андреев, – но нет уже и жизни, а есть что то новое, поразительно непонятное, и не то совсем лишенное смысла, не то имеющее смысл, но такой глубокий, таинственный и нечеловеческий, что открыть его невозможно».
«И все стало казаться игрушечным… присужденному к смертной казни через повешение: его камера, дверь с глазком, звон заведенных часов, аккуратно вылепленная крепость, и особенно та механическая кукла с ружьем, которая стучит ногами по коридору, и те другие, которые, пугая, заглядывают к нему в окошечко и молча подают еду. И то, что он испытывал, не было ужасом перед смертию; скорее, смерти он даже хотел: во всей извечной загадочности и непонятности своей она была доступнее разуму, чем этот так дико и фантастично превратившийся мир. Более того, смерть как бы уничтожалась совершенно в этом безумном мире призраков и кукол, теряла свой великий и загадочный смысл, становилась также чем-то механическим и только поэтому страшным».
Основной темой всех повествований Леонида Андреева всегда был страх смерти: в «Рассказе о семи повешенных» эта тема приобретает новое освещение, и Андреев начинает понимать, что страшна не смерть, а страшна механика смерти. Смерть, как апофеоз механической жизни, как необходимый конец безумного мира призраков и кукол – вот что теперь страшит Андреева. Смерть теряет свой «великий загадочный смысл», становится также «чем-то механическим и только потому страшным».
Я не знаю, видит ли что-нибудь Андреев за этой «механикой» мира, но я уверен, что его страха, и его отчаяние не свидетельствуют о бесплодном нигилизме.
Про одного из своих героев Андреев рассказывает: «Никому, даже самым близким товарищам, он не говорил о своей „всех скорбящих радости“ и даже сам как будто не знал о ней – так глубоко крылась она в душе его. И вспоминал не часто, с осторожностью». Я думаю, что в душе Андреева есть вера в эту «всех скорбящих радость», но вспоминает он о ней не часто, «с осторожностью» и целомудренно таит ее от мира и от всех этих назойливых литераторов, которые пристают к нему с мертвым вопросов – «как веришь?» – Напрасно «сердцем хладные скопцы» воображают, что тайную любовь к «Радости всех скорбящих» можно заменить новыми догматами. Догмат останется догматом, а любовь – любовью. И если душа Андреева исполнена «грешного» отчаяния, то все же прощаются грехи ее многие за то, что она «возлюбила много», – как сказано в Писании.
И пусть «церковники» уверяют, что душа всякого художника, не озаренная светом религиозного сознания, преступная блудница, не повторяют ли они слов фарисея Симона? И пусть они помнят, что «блудница» принесла алавастровый сосуд с миром и обливала ноги Учителя слезами и отирала волосами головы своей, и целовала Его, и мазала миром.
Да, Андреев по умеет рассуждать «богословски», но странные видения посещают его душу. И в этих видениях я вижу сокровенную правду.
Мать приговоренного к казни Василия Каширина, расставшись с сыном, забрела в какой-то пустынный садик, села на мокрой оттаявшей лавочке и вдруг поняла: его завтра будут вешать: «Старуха вскочила, хотела бежать, но вдруг крепко закружилась голова, и она упала». И почему-то чудилось ей, что она «пирует на свадьбе: женят сына и она выпила вина и захмелела сильно».
– Не могу. Ей же Богу, не могу, – отказывалась она, мотая головою, и ползала по ледяному мокрому, насту, а ей все лили вино, все лили.
«И уже больно становилось сердцу от пьяного смеха, от угощений, от дикого пляса, – а ей все лили вино. Все лили».