Морис. Они же, пруссаки! Пьер теперь пойдет, и мне надо идти, я ни за что не останусь, понимаешь? И что будет теперь с Бельгией, трудно представить! Они вчера вошли в Бельгию, — ты понимаешь, какие это негодяи!
Вдали, на тесных уличках города, тревожный звук шагов и колес, постепенно быстро растущий. Отдельные голоса и вскрики смешиваются в сдержанный, но полный значительности, тревоги и угрозы, широкий гул. Набат то стихает устало, те повышает свой призыв почти до крика. Тщетно старается услышать что-нибудь Франсуа; и снова сердито берется за ножницы.
Франсуа!
Франсуа(сурово). Глупости все это. Что ты говоришь, мальчишка! Войны нет, этого не может быть.
Морис. Сам ты глупый старик! Они вошли, понимаешь — уже, уже!
Франсуа. Это неправда.
Морис. Почему неправда?
Франсуа. Потому что этого не может быть. Газеты пишут глупости, и все с ума сошли. Глупцы, и больше ничего, сумасшедшие. Какие пруссаки? Мальчишка, ты не смеешь так шутить надо мной.
Морис. Да послушай же ты…
Франсуа. Пруссаки!.. Какие еще пруссаки? Я не знаю никаких пруссаков и не хочу их знать.
Морис. Да пойми же ты, старик, что они стреляют уже в Льеже.
Франсуа. Нет!
Морис. Уже многих убили — ах, какой ты! Ты слышишь набат? Народ на площади, все бегут туда, плачут женщины. Что это?
Франсуа(сердито).Ты топчешь грядку, отойди!
Морис. Оставь меня!.. Отчего они так закричали? Там что-нибудь случилось!
Вдали военный рожок, крики толпы, минутами усиливающиеся почти до рева. Где-то в стороне неясные звуки бельгийского гимна, мотива почти не слышно; угадывается только ритм. Вдруг молчание, зловещее после крика, и одинокий звон колокола.
Теперь молчат… Что же это?
Франсуа. Глупости, глупости…
(В ярости.)Ты опять топчешь грядку! Уходи! Все с ума сошли — ступай, ступай! Пруссаки!..
Морис. Это ты с ума сошел!
Франсуа. Мне семьдесят лет, а ты говоришь: пруссаки. Ступай!
Там снова крик толпы. От дома бежит горничная Сильвина, издали окликает: мосье Морис!
Сильвина. Пожалуйте домой. Мадам Жанна вас зовут, мадам уходит, идите! Морис. А папа? Сильвина. Его еще нет. Идите!
Оба идут. Франсуа сердито присаживается у грядки.
Морис. Нет, вы понимаете, Сильвина, — он не верит, что война!
Сильвина. Мне очень страшно, мосье Морис. Я боюсь…
Уходят. Франсуа гневно смотрит им вслед, опускает фартук и делает вид, что хочет работать.
Франсуа. Сумасшедшие! Мне семьдесят лет, да. Мне семьдесят лет, а они хотят, чтобы я поверил в пруссаков. Глупости, с ума сошли. Пруссаки… Но это правда, что я ничего не слышу. Иисус-Мария!
(Встает и тщетно прислушивается.)Нет, ничего. Или что-нибудь? — ах, черт побери, я ничего не слышу! Не может быть. Нет… нет, не может быть. А если?.. Но разве я могу поверить, чтобы в этом тихом небе — в этом тихом небе… Что?
Грозный шум войны растет. Франсуа снова прислушивается и что-то слышит. Лицо его становится осмысленным, глаза приобретают выражение страха и разрешаемого страшного вопроса. Он переходит с места на место, наклоняя голову и ловя ускользающие звуки. Вдруг далеко отбрасывает ножницы и всем видом своим, раскрытым старческим ртом, поднятыми руками и бледностью выражает ужас.
Я слышу! — Нет, нет, опять ничего. О Боже мой, да дай же мне услыхать!