Нечаев. Нет, это ты уж оставь! Заслуги! А я был просто глуп, я был мелочен, я просто был скотина, каких полон свет. Именно: скотина! Когда ты уехал, не простившись со мною, — я, брат, верить этому не хотел, я руки себе ломал, я готов был головой биться о стену. Честное слово! Подумай: великое, святое, единственное в жизни — нашу дружбу — я готов был променять, скотина, и на что же? На что, я спрашиваю? На прогулки в саду! На пожатие ручек, на вздорную, призрачную, лживую женскую любовь! Да на тысячу женщин, хотя бы всех их любил, как Зою, я не отдам часа, который мы с тобой! Ты веришь?
Мацнев. Верю, Иваныч.
Нечаев. Спасибо.
Что за черт: гляжу кругом и ничего не узнаю! Мне все кажется, что сейчас война и мы в какой-нибудь Маньчжурии… сидим себе и разговариваем. Нет, хорош лунный свет, Сева, от него душа становится чище! Всеволод, а скажи мне, я все не решался тебя спрашивать об этом: ты все так же думаешь о смерти? Ты очень печален, голубчик.
Мацнев. Все так же, Корней.
Нечаев. И?..
Мацнев. Я решил умереть. Скоро. Не спрашивай, Иваныч.
Ты что, Иваныч?
Нечаев. Ничего. Плохо, Всеволод. Очень-очень плохо!
Мацнев. Ну?
Нечаев. Очень плохо! И это — дружба! И это — одна душа! Смешно, Всеволод, честное слово, смешно! Что же ты думаешь, — что я останусь жить без тебя? Смешно! Буду гулять в саду? Пожимать ручки прекрасным девицам? Носить цветы на твою… скажем просто: могилу? Ах, Мацнев, Мацнев!
Мацнев. Но послушай, Корней!
Нечаев. Ты, может быть, думаешь, что мне очень нужна эта луна? Вся эта красота? Какая трогательная картина: офицер Нечаев гуляет при лунном свете с прекрасной Зоей! Да к черту ее, — раз так, то вот что я тебе скажу! К черту! Ну да, я твердил и теперь твержу: «На заре туманной юности…»
Мацнев. «Всей душой любил я милую» — хорошие слова.
Нечаев. Всей душой любил я милую — ну да, всей душой, а как же? Но разве это я про женщину говорил? Извини, но ты оскорбил меня, когда подумал, что это относится к Зое, к какой-то девчонке, которая сегодня любит одного, завтра другого. Эти слова я принес тебе, нашей с тобой юности, нашей дружбе, а не какой-то — Зое!
Мацнев. Ты прости меня, Иваныч, но как тогда я мог думать иначе? Сам посуди!
Нечаев. Сужу — и ну, конечно, ты был прав тогда… А теперь? — Нет, постой, не говори. А теперь… я не спрашиваю тебя, когда ты решил покончить с собой — сегодня, завтра, через неделю, — но если ты осмелишься умереть один, без меня, то я не знаю что! Я пощечин себе надаю, и все-таки убью себя, но с презрением к себе, ко всему миру — к тебе, Всеволод, который только говорил о дружбе! Молчи, молчи! — Какая луна красивая, черт ее…
Наши не идут, загулялись. Хоть бы облачко одно: действительно, какая неподвижность! — Но скажи, Всеволод, что, собственно, заставило тебя решиться?
Мацнев. Я уже говорил тебе: тоска. Невыносимая, немыслимая, день ото дня растущая тоска… что-то ужасное, Иваныч. Понимаешь: я молод, я совершенно здоров, у меня ничего не болит, — но я не понимаю, зачем все это… и не могу жить! Зачем эта луна? Зачем все так красиво, когда мы все равно умрем? Я встаю утром и спрашиваю
Нечаев. Ты мог бы быть знаменитым адвокатом, Плевакой!
Мацнев. Ну, хорошо, ну, стану я знаменитым адвокатом, а дальше что? Потом женюсь, как отец, и буду иметь собственного Всеволода — а дальше что? Бессмыслица — отвращение! — белка в колесе. И чем красивее вокруг, тем невыносимее для меня. В серые осенние дни я еще спокоен, тогда мне кажется, что я почти умер уже, но вот теперь!.. Как мне схватить и удержать всю эту красоту? Я ее зову, а она молчит! Я к ней протягиваю руки — и в них пусто… а там что-то идет, что-то свершается — нет, ужасная красота! И все обман, и все обман! Ты говоришь: Зоя — да разве это не обман, разве это не та же все — моя мама, твоя, всякая мама, всякая бабушка. Зоя — бабушка!
Нечаев
Мацнев. Уже почти год это у меня. И сколько я перечитал за это время, Корней, все искал ответа…
Нечаев. И нет ответа?
Мацнев. Слишком много.