Читаем Том 5. Рассказы 1917-1930 полностью

Полдневный жар, ослепительный блеск неподвижного желтого пруда и его желтых глинистых берегов. Пригнали стадо на обеденный отдых — коровы залезли в охвостье пруда, стоят в воде по брюхо. Рядом радостный визг, крик, хохот — раздеваются и бросаются в воду девки. Одна через голову сорвала с себя серую замашную рубаху и кинулась так дико, что я тотчас вспомнил Нил, Нубию. Черноволоса и очень смугла телом. Груди — как две темных тугих груши.

1930

<p>Бродяга</p>

Поле и летнее утро, дружно песет тройка. А вдоль шоссе, навстречу, — странник: без шапки, босой и такой легконогий, как будто на крыльях. Поравнялся, мелькнул и пропал. Худ и старчески сух, веет длинными выгоревшими на солнце волосами. Но как легок, как молод! Какой живой, быстрый взгляд! И сколько у него впереди этих белых шоссейных дорог!

«Бог бродягу не старит».

1930

<p>Слезы</p>

Подошла к воротам усадьбы старуха, побирушка. Старушечьи лохмотья, старушечьи прямые чулки на сухих ногах, замученные глаза…

Дал ей полтинник, попробовал разговориться:

— Ну вот, бабушка, везде ты ходишь, везде бываешь, — небось много интересного видишь?

Горько заплакала:

— Да что ж поделаешь, батюшка, конечно, видишь!

Ковылял по выгону дурачок Ваня, седой, стриженный клоками, в одной бабьей рубахе, с сумой через плечо:

— Ваня, здорово! Как поживаешь?

Косноязычно, слюняво и радостно:

— С большими слезами, папаша! С большими слезами!

1930

<p>Капитал</p>

Квасник, лысый, красный, тугопузый, лихо кричит тенором на всю ярмарку:

— Вот квасок, попыривает в носок! Вот кипит, да некому пить!

Высокий русый мужик в теплой шапке на затылок идет в толпе с огромным белым хлебом под мышкой и на ходу набивает им рот, жует, откидывая голову назад, раздувая ноздри:

— А почем этот квасок?

— Орел вся бутылка, семитка стакан!

— А на грош не отольешь?

— На грош, милый, и воробей не мочится!

Мужик жует, думает. Потом со вздохом, но твердо:

— Нет, на семитку не взойду. Капитал не дозволяет!

1930

<p>Блаженные</p>

Блаженный Антонушка воронежский жил сто двадцать лет. Сказал однажды одному купцу:

— В сенцах у тебя, кормилец, большой пестрый гроб стоит.

И купец в тот же день и кончился.

Блаженный Данилушка тульский в городе на крышах сиживал. Завещал хоронить себя в желтом шелковом саване — как хоронили юродивых в древности — и в гробу не простом, а долбленом, в колоде.

Диомид орловский восемьдесят лет скитался по Брянским лесам, ночевал на деревьях, был наг и покрыт густым волосом.

Феня елецкая, когда я однажды сказал при ней: московский Царь-Колокол, замахнулась на меня палкою и крикнула:

— Дурак, кто ж так-то говорит? Это называется Ревун, его все святые так-то называли, его, батюшку, бояться надо.

1930

<p>Коренной</p>

Вечер на постоялом дворе, страшные рассказы на нарах:

— Въехали они в этот лес, ночь их обуяла томная, лес черный… Доезжают до дуба косматого, а под ним жар-птичье перо лежит, огнем переливается…

— Нет, это что — перо! — говорит другой. — Вот жил так-то кузнец на глухом столбовом пути, и принесись к нему раз ночью тройка ямская… Лошади все в мыле, храпят, как львы, глаза ярые, ноздри раскалились, насквозь светятся… Соскочил молодец ямщик — «куй коренного скорей, задние подковы сшиб!» Раздул кузнец мех, разжег струмент, хвать этого коренного за ногу, а нога-то человечья, голая, белая!

1930

<p>Комета</p>

На дворне и на деревне долго не верили, будто идет какая-то комета: «Это только в старину они бывали!» Наконец однажды ночью уже довольно ярко засеребрился ее прозрачный хвост, косо вскинутый в северный небосклон, за каретным сараем. Господа стояли на крыльце и смотрели. Смотрели и с порога людской, даже крестились. А наутро староста залез на крышу господского дома и стал забивать доской слуховое окно. Услыхав стук, вышли из дому:

— Староста! Что это ты делаешь?

— Окно слуховое забиваю.

— Зачем?

— От комети.

1930

<p>Стропила</p>

— Здравствуйте, барин, мое почтенье. Как поживаю-то? Да не бог весть как. Все мотаюсь, мещанствую. С ярманки на ярманку, с базара на базар… А ведь ужо под сорок, — вы не глядите, что я такой борзой, на ногу легкий. Одно спасенье, что своя хибарка есть, — случается, и совсем голодный придешь, ну, а все-таки домой… хотя, по совести сказать, скука мне дома теперь, не приведи бог. Сами знаете наше слободское житье: сушь, жара, дни долгие… А дом пустой: жену схоронил, детей схоронил, одна мамаша покамест жива. Но только и мамаша последнееm время не больно радует: едва ноги таскает по горнице, слаба стала до крайности, слухом и зрением и того слабей, интереса или соображения — ни малейшего, худа, хоть в гроб клади. Ведь какая была женщина! По дородству, по статности прямо игуменьей быть. А теперь — никуда: одни стропила остались.

1930

<p>Летний день</p>

Слобода, бесконечный летний день.

И весь день сидит босой, распоясанный сапожник возле своей ветхой мазанки, на гнилой лавочке, подставив под солнце свою раскрытую лохматую голову. Сидит и занимается с рыжим кобельком:

— Дай лапку!

Кобелек не понимает, не дает.

— Говорят тебе, дай лапку! Ну?

Перейти на страницу:

Все книги серии Бунин И.А. Собрание сочинений в 9 томах

Похожие книги