Через минуту молодое деревце, росшее у самой стены, зашелестело, закачалось. Марцыся соскользнула вниз легко, как тень. Крадучись, прошмыгнула она вдоль низенького плетня и, далеко обойдя шедшую к хате женщину, сбежала, незамеченная ею, по склону оврага. Внизу она зашагала уже медленнее к теснившимся над рекой домам и лачугам предместья. Шла, степенно сложив на груди руки, и громко завела песню:
Ее детский голосок, как серебряный колокольчик, летел все выше, долетал до хаты, где уже стояла старуха, с грохотом и скрипом отпирая дверь.
— Владек! — закричала она, повернув, наконец, ключ в замке.
Мальчик притаился на крыше и не отвечал.
— Владек! — повторила женщина, подняв голову и стараясь разглядеть что-нибудь на крыше. — Ты за голубями ходил сегодня или нет?
Владек все не отзывался.
— Нет его там, что ли? — пробормотала женщина. — Видно, ни одного сегодня не поймал и теперь прячется от меня… Или, может, шатается по улицам, негодник. Лодырь этакий, шалопай!..
Бормоча это, она вошла в дом, со стуком захлопнула за собой дверь и заперла ее на ключ. А из-за двери крикнула:
— Ну, и ночуй на дворе, бродяга!..
В эту минуту из мрака снова долетел снизу тоненький, но внятный и звонкий голосок Марцыси. Она пела:
Владек слушал, подняв голову, а когда серебряный голосок замолк вдали, сказал вслух:
— Вот как поет! Аж за сердце хватает!
Из заречной слободы, лабиринта домишек и плетней, приходила порой в город бедно одетая женщина, еще довольно молодая. Лицо ее, изнуренное, болезненно-желтое, хранило следы былой красоты, в походке и движениях заметна была легкость, гибкость и даже некоторая грация, но чаще — пьяная развинченность. Когда она шла так, шатаясь, нетвердыми шагами, с неприятно бессмысленной улыбкой, с горячечным блеском в черных, когда-то прекрасных глазах, встречавшие ее по дороге жительницы предместья говорили:
— Опять загуляла наша Эльжбета!
— Пьяным-пьяна! — со смехом добавляли другие и окликали ее: — Эльжбетка! Эй, Эльжбетка! Гуляешь сегодня? А где твоя Марцыся?
Иногда женщина в ответ только головой трясла и говорила:
— Ой, боже ж ты мой, боже! Где она? Не знаете разве? Шатается, бедняжечка, по улицам! Бедная моя доченька, бедная пташечка!
И начинала громко плакать.
Но нередко упоминание соседок о дочери вызывало не умиление, а взрыв гнева. Тогда Эльжбета кричала в ответ:
— А бес ее знает, бродягу, где она шляется с утра до ночи! И на привязи ее дома не удержишь. Ох, дала бы я этой девчонке…
Тут речь ее переходила в невнятное пьяное бормотанье, и Эльжбета скрывалась в одном из трактиров, витрины которых сверкали на каждом повороте боковых улиц рядами бутылок с разноцветными жидкостями.
В таком состоянии Эльжбета бывала далеко не всегда, и продолжалось оно недолго. Нередко она по целым неделям и даже месяцам капли в рот не брала и, трезвая, была очень трудолюбива. Ходила на поденку в дома, где хозяева были не настолько богаты, чтобы держать постоянную прислугу. Подметала, мыла полы, шила и все делала охотно, умело и старательно. За это, а быть может, и потому, что из глубины ее черных глаз смотрела бездонная печаль, а в улыбке увядших губ была робкая доброта, Эльжбету все любили и усиленно зазывали к себе работать. Иногда ей советовали поступить куда-нибудь на постоянное место, но, выслушав такой совет, Эльжбета опускала глаза и тихо говорила:
— Было время… служила я у господ и жилось мне не худо… Да теперь как же? Что об этом и толковать!
И продолжала убирать или застилать постели, не поднимая глаз от пола, а желтый лоб ее перерезали глубокие морщины. В редкие минуты откровенности она говорила:
— Куда же я девчонку свою дену, если на место поступлю? Разве в порядочный дом возьмут прислугу с ребенком, да еще с таким ребенком?
И тут же, испугавшись, как бы слов ее не истолковали нелестно для Марцысю, добавляла тише:
— Конечно, она не хуже других детей… может, и лучше… Умница она у меня. Да вот родилась не так, как положено…