«Все умрем», – услышал я глухой суд из рядов красавца-полка, деловито уходившего на запад. В страшную печь бросались все новые и новые возрасты. Изредка из черных освещенных зданий доносились шумы грустной и могучей молитвы: это пели тысячи грудей уходящих… «Но ведь с той стороны ему тоже молятся», – подумал я. И вдруг передо мной мелькнул образ маленького жалкого китайца, которого сразу несколько рук дергают за косу, – что ему делать в этой толпе? Мне стало жалко того, кому молились. Кол из будущего надвигался на улицу, полную запаха вчерашних слов и понятий. Лишь верхние чердаки спаслись от потопа других времен. Подвалы были затоплены.
Я шептал проклятия холодным треугольникам и дугам, пирующим над людьми, подымающим ковши с пенной брагой, обмакивающим в мед седые усы князей жизни, и видел, как кулак калек подымается к их теням с тою же глухой угрозой. Я отчетливо видел холодное «татарское иго» полчищ треугольников, вихрей круга, наступавшее на нас, людей, как вечер на день, теневыми войсками, в свой срок, как 12 часов войны; я настойчиво помнил, как чечевица, наполнявшая котелки пехоты, вдруг стала чечевицей лучей мести, собрала в одну точку и зажгла, как хворост.
Я помнил, как по рядам войск пробежало сначала крылатое слово: «тут-то оно и сказалось», произнесенное весело, с лукавым видом взаимного понимания, вдали от начальства, бородатым дядькой, а потом: «бабушка надвое сказала», угрюмо произнесенное суровым боевиком, как отблеск надвигавшейся кровавой зари, две трещины, пересекшие мир того дня.
И не к «войне ли до конца» относилось это загадочно-суровое «бабушка надвое сказала»? – невольно спрашивал я себя. Может быть, число, может быть, треугольник был пастухом этих двигавшихся на запад волн. Не он ли расставил громадные прутья железной мышеловки?
Всей силой своей гордости и своего самоуважения я опускал руку на стрелку судьбы, чтобы из положения внутри мышеловки перейти в положение ее плотника. В игре в дураки кто кого оставит в дураках? – спрашивал я себя.
Я помню, как шепот «царь проедет» собирал толпы на углу Тверской. Скороход огромного роста, на аршин выше среднего уровня платков и котелков, передвигался в ней, городовые заботливо наводили порядок.
Вдруг коршун, зорко, как сыщик, выискивавший кого-то в толпе, два раза пронесся над ней и, точно не найдя, что ему надо, отлетел прочь, скрытый крышами. И только когда промчалась запряженная черной парой коляска царя и мелькнуло его лицо, коршун неожиданно вылетел снова и, опустившись над самой головой царя – точно выполнив поручение, – быстро поднялся и исчез. Точно опущенный палец вдруг указал на кого-то, а голос произнес: «вот он!».
«Коршун», – разочарованно повторяли многие, и праздник встречи был испорчен, сорван внезапным приходом нового действующего лица.
Железное перо на ветке вербы*
Я пишу сейчас засохшей веткой вербы. На ней сидят хохолки, уже помятые комочки шелка, стая пушистых зайчиков, выбежавших на дорогу.
Есть обычай вырывать растение мысли из почвы, где она родилась. Я же хочу, чтобы к корням пристали комья земли для глаз почвоведа.
Первая статья писалась иглой дикобраза лесов Гиляна.
После нее было перо из красной колючки железноводского терновника.
Эта – из вербы, другим взором, в бесконечное, в без-имени.
Я не знаю, какое созвучие дают эти три пера писателя.
За это время отшумело много событий.
На родине дикобраза разбитый Кучук-хан бежал в горы и замерз во время снежной бури. Хорошие воины пошли в горы и у мертвого туловища отрубили голову, чтобы получить за нее хорошие деньги. Так писалась книга нравов за это время.
Но самое яркое светило, взошедшее на небо событий за это время – это пасха 4-х измерений художника Митурича.
Прекрасный памятник из сыра.
На четырех склонах белого холма сыра (сырной горы) было следующее: на одном откосе стоял оттиснутый полумесяц Ислама, на другом – отпечаток ноги Будды, на третьем – крест Северной веры, который одни понимают как проникание времени в пространство и их угловое отношение и видят в нем пространственное толкование учения Минковского, другие – как проясненный лик человека, где ось глаз пересекает перекладину средней черты лица, а на четверт<ом> – рощи из троек и двоек будетлян, где мера заменила веру.
Это изваяние съедобного храма высилось на скатерти.
Подымаю эту вселенную, полную до краев будущим, в честь Митурича!
Между тем летучий отряд борьбы с мировой глупостью печатал эту книгу, чтобы из начальных звуков Баку и Москвы вышло «бом» – подражание удару колокола.
Сверхповести
Дети Выдры*
1-й парус
Море. В него спускается золотой от огня берег. По небу пролетают два духа в белых плащах, но с косыми монгольскими глазами. Один из них касается рукой берега и показывает руку, с которой стекают огненные брызги; они, стеная, как лебеди осенью в темной ночи, уносятся дальше. Издали доносится их плач.
Берег вечно горит, подымая костры огня и бросая потоки лавы в море; волны бьются о красные утесы и черные стены.