Здесь, под голубым, безгранично высоким небом, слово «нельзя» точно впервые коснулось сердца Миши, и теперь в звуках его он почувствовал нечто унижающее. Нахмурив брови, он взглянул в лицо надзирателя, неподвижное, как маска, поросшее на скулах и подбородке кустиками светлых волос, и глаза на этом лице показались ему лишними, чужими; тёмные, овальные, прикрытые длинными ресницами, они смотрели ласково, и в них светилось что-то робко-недоумевающее…
— Ходите! — сказал надзиратель. — Останавливаться — нельзя…
Миша медленно пошёл, а надзиратель, оглядываясь, следовал за ним немного в стороне.
— Чего вы всё бунтуете? — тихо говорил он, глядя в землю. — Учились бы себе… потом вышли бы товарищем прокурора — только и всего! А вы бунтуете… такой молодой, красавец… Чай, мамаша есть?..
Миша был тронут его словами, и он остановился, засмеялся и, приложив руки к груди, тоже хотел сказать что-то простое, ласковое… но надзиратель испуганно отскочил, оглянулся вокруг и быстро зашептал:
— Идите, идите! Увидят — оштрафуют меня за разговор…
Он скрылся за углом тюрьмы, а юноша, полный смешанным чувством печали, любопытства, начал медленно ходить вдоль высокой тюремной ограды…
Над приземистым, грязно-серым зданием тюрьмы, с четырьмя башнями по углам, безмолвно распростёрлось бледно-голубое небо, вымытое осенними дождями, полинявшее…
«Сколько времени просижу я здесь?» — подумал Миша, оглядываясь вокруг. Ему казалось, что уже и теперь он мог бы рассказать о тюрьме довольно много интересного, если б его выпустили.
Он не заметил, как быстро прошло время прогулки, и, когда рябой надзиратель, подойдя к нему, сказал: «Пожалуйте в камеру…» — он удивлённо воскликнул:
— Уже?
Надзиратель утвердительно кивнул головой. В коридоре он тихо сообщил Мише:
— А у меня мамаша в богадельне…
И виновато опустил голову.
— Ага!.. Ну — ничего! — улыбаясь, сказал Миша, не найдя более удачных слов. Снова закрылась тяжёлая дверь камеры, резко и зло загремело железо засова и замка…
Так и потекла его жизнь день за днём, однообразно правильная, одноцветная…
…Поверка давно кончилась, и тюрьма спит тяжёлым сном. Сквозь глазок в двери из коридора доносятся порою какие-то странные звуки… Кто-то шепчет во сне, — кто-то бредит, должно быть. Тихо шаркают за дверью шаги надзирателя — сегодня дежурит старик с неподвижными глазами. Он медленно ходит по коридору и бормочет, а Миша лежит на нарах и, чутко прислушиваясь, думает.
Сегодня, во время прогулки, рябой досказал ему свою историю. Он — сын какого-то офицера, который соблазнил его мать, швейку, и — бросил её, оставив на память о себе свою фотографическую карточку и ребёнка. Молодая женщина четырнадцать лет нянчила сына и всё работала без отдыха, не имея в жизни ничего, кроме сына. Она отдала его в приходскую школу, потом в городское училище, но там однажды учитель дёрнул мальчика за волосы, и мать, никогда не сказавшая сыну своему даже грубого слова, взяла его домой. Потом она нашла ему место писца у судебного следователя, а сама все шила, делала цветы, вязала чулки, всё работала. Сына взяли в солдаты, и там он, воспитанный любовью матери и влюблённый в неё, не стерпев насмешек над нею со стороны унтер-офицера, ударил начальника во время ученья. За это его отдали на три года в дисциплинарный батальон, без зачёта службы, а мать его всё работала и плакала над жизнью своего сына. Прослужив в солдатах семь лет, измученный, запуганный, он воротился домой и нашёл мать почти ослепшей, — она уже не могла работать, а ходила на паперти церквей собирать милостину… Но и тогда она подарила ему шарф, связанный ею, — последнюю работу дряхлых пальцев и полуслепых глаз, последнее воплощение своих сил, безропотно отданных сыну. Он несколько месяцев не мог найти себе дела и жил милостиной, собранной матерью. А потом она совсем ослепла; он, наконец, получил место в тюрьме; кто-то поместил слепую старуху в богадельню, и там она теперь вяжет чулки сыну своему…
«Какая женщина! — думал Миша. — Сколько любви… сколько простой, трогательной красоты!»
Он вспомнил пугливые, недоумевающие глаза рябого, его тихий голос…
— Какой же смысл в её труде, если сын всё-таки…
— Господин Малинин! — послышался громкий шёпот.
Миша вскочил с нар, — в окошечке двери беспокойно светился глаз надзирателя.
— Вы чего говорите? — спрашивал старик.
— Я? Я — не говорю… — удивлённо ответил Миша.
— Ведь я слышал!
— Это, должно быть, так…
— То-то… А вы удержите себя…
Глаз надзирателя на минуту скрылся, потом снова явился, и старик заговорил предупреждающим шёпотом:
— Вот так же всё разговаривал с самим собой… один тут… сказать правду — племянник он мне…
— Ну? — быстро спросил Миша.
— Ну, и свезли его в сумасшедший дом…
— Племянник ваш?
Глаз странно прыгал, — должно быть, надзиратель утвердительно кивал головой.
— И — сидел здесь? — тихо спросил Миша.
— В девятом номере…
— И вы его… вы — тоже были здесь? — не сразу сказал Миша.
— Я здесь — семнадцать лет, — спокойно ответил старик.
Миша, глядя на тусклый глаз старика, на его длинный хрящеватый нос, хотел спросить его: