Затем старуха бежала на кухню, в это огромное помещение, где заспанные служанки разогревали похлебку на ярко горевшем и весело потрескивавшем сушняке. Ей подавали маленькое блюдо из красного марсельского фаянса, до краев наполненное вареными каштанами, — этот незатейливый завтрак прошлых лет она ни за что не променяла бы ни на какой другой. И вот уже снова большими шагами продолжала она свой обход, с огромной связкой ключей у пояса, с тарелкой в руке и с неизменной прялкой под мышкой: она пряла целый день, даже когда ела каштаны. Мимоходом старуха заглядывала в еще темную конюшню, где лошади грузно топтались на месте, в душный хлев, из которого к ней нетерпеливо тянулись морды телят. Первые лучи солнца, скользившие по фундаменту каменной кладки, подведенному под насыпь парка, ласкали старую женщину, которая, несмотря на свои семьдесят лет, бежала по росе с легкостью молодой девушки, тщательно проверяя каждое утро все богатства поместья, желая убедиться, целы ли все статуи и вазы, не повалены ли посаженные в строгом порядке столетние деревья, не иссякла ли вода в родниках, с шумом стекавших в свои водоемы. В полдень, под жарким, словно гудящим и трепещущим солнцем, на посыпанной песком аллее у белой стены террасы вырисовывался длинный, сухой и тонкий, как ее веретено, силуэт старухи, подбиравшей упавшие ветки, обламывавшей неаккуратно подстриженный кустарник, невзирая на жгучие лучи, скользившие по ее жесткой коже, как по камню старой скамьи. К этому времени в парке появилось еще одно человеческое существо, но менее деятельное, менее шумное. Человек этот — несчастный, сгорбленный, неопределенного возраста, спотыкающийся, с несгибающимися ногами, с бессмысленным выражением лица, никогда не произносящий ни одного слова, — двигался, еле волоча ноги, держась за стены, за балюстрады. Когда он уставал, то испускал жалобный крик, обращенный к постоянно сопровождавшему его служителю, который помогал ему примоститься, присесть на ступеньку, где он и оставался целыми часами, неподвижный, немой, с разинутым ртом и моргающими глазами, убаюкиваемый монотонным стрекотанием цикад, — жалкое человеческое отребье на фоне сияющей природы.
Это был «Старший», брат Бернара Жансуле, любимое детище отца и матери, умница, краса, надежда и гордость семьи торговца гвоздями, для которой, как для многих семей на Юге, право старшинства было правом священным. Пойдя на все жертвы, родители послали в Париж этого красивого честолюбивого парня, покорившего сердца всех местных девушек, видевшего в своем воображении чуть ли не генеральские эполеты. После того, как Париж в течение десяти лет трепал, калечил, выжимал в своем гигантском чане этот яркий лоскут Юга, после того, как он обжег его всеми своими кислотами и вывалял во всей своей грязи, он превратил его в отребье, в никому не нужный хлам, в отупевшее, Кардальяк взял на себя все уладить. У нас будут пышные празднества… А пока велите подавать обед и приготовьте комнаты: наши парижские гости очень устали.
— Все готово, сынок, — ответила старуха, строгая и прямая, в чепце из тонкого полотна с пожелтевшими
Богатство нисколько ее не изменило. Она оставалась все тон же крестьянкой ронской долины, независимой и гордой, не похожей на притворно смиренных поселянок, которых изображал Бальзак, и слишком прямодушной, чтобы кичиться своим состоянием. Единственным предметом ее гордости была возможность показать сыну, с какой бесконечной заботливостью она выполняла обязанности управляющего. Нигде ни пылинки, ни малейшего признака плесени на стенах. Великолепно обставленный нижний этаж, гостиные с обитой переливчатым шелком мебелью, освобожденной в последнюю минуту от чехлов; длинные летние галереи, выложенные мозаичными плитами, прохладные и гулкие, которым диваны в стиле Людовика XV, изогнутые, обитые цветистым штофом, придавали, с некоторым игривым кокетством, старомодный вид, огромная столовая, украшенная растениями и цветами, и, наконец, биллиардная с рядами блестящих шаров слоновой кости, с люстрами и щитами, увешанными оружием, — вся анфилада этих апартаментов с настежь раскрытыми стеклянными дверями, выходящими на величественное крыльцо, предстала во всем своем блеске перед гостями на фоне чудесного ландшафта под лучами заходящего солнца. Безмятежная, полная невыразимой прелести природа отражалась в стенных зеркалах и в полированной или покрытой лаком деревянной обшивке с той же отчетливостью, с какой снаружи, в зеркале водоемов, повторялись тополя, склонившиеся друг к другу, и лебеди, плывущие в тихую заводь. Обрамление было столь прекрасно, общий вид столь грандиозен, что кричащая безвкусица роскоши исчезала, становилась незаметной для самого прихотливого глаза.
— Неплохой материал, — заявил Кардальяк, с моноклем в глазу, опустив поля шляпы. Он уже обдумывал мизансцены.