После истории с Гленом Харджисом она всячески старалась избегать сильных увлечений, которые могли бы затемнить ее ясный и веселый взор. Поэтому когда в Особняк Фэннинга являлись мужчины — все весьма достойные люди: какие-то дельцы, которых притащили с собой их жены-феминистки; либеральные священники, большей частью холостые; самые молодые или самые старые преподаватели Клейтбернского университета или дальновидные политиканы, на всякий случай стремящиеся обеспечить себе голоса возможных будущих избирательниц, — мужчины, которые пили холодный чай с покупным печеньем, помогали надписывать конверты или совещались насчет сбора пожертвований, — их обычно занимали Пэт и Мэгги или студентки, приходившие по вечерам помогать, и они же танцевали с этими мужчинами под граммофон между столами и конторками, в то время как Энн с Элеонорой исчезали или забивались куда-нибудь в угол.
«В один прекрасный день появится мужчина, которого я захочу поцеловать, как Адольфа, и который захочет поцеловать меня, как Глен Харджис, и тогда я забуду про статистику, про низкую заработную плату работниц и поцелую его так крепко, что весь мир исчезнет. А может, я просто сосулька, вроде Пэт?»-мучительно размышляла Энн.
Они работали, работали, как матросы в бурю, как студенты перед выпускным экзаменом. Вся их жизнь была одна сплошная полночь. Они только улыбались, когда замученные домашние хозяйки говорили: «Если бы вы, девушки, вышли замуж и должны были стряпать, стирать и возиться с ребятишками, если бы вы работали, как я, вам некогда было бы думать об избирательном праве!»
Их посылали выступать на собраниях в женских клубах, в мужских церковных клубах, в Женском Христианском Союзе Трезвенности, в организации Дочери Американской Революции[63] и на бесконечных митингах суфражисток в тесных залах, где от духоты хотелось чихать. Поодиночке или во главе летучих отрядов добровольцев, большей частью расфранченных вертихвосток, которые хихикали и строили глазки, отнюдь не способствуя поддержанию достоинства Великого Дела, они ходили собирать пожертвования и вербовать сторонников в богатых домах и жалких лачугах, в китайских прачечных, на элеваторах и в конторах маклеров-миллионеров, где порой какой-нибудь хилый юнец, игриво изгибаясь, ворковал: «Ну-ка, детка, давай поцелуемся, и тогда тебе не захочется голосовать!».
Порою они натыкались на безграмотного мужа, который уверял, что он от души за избирательное право для женщин, но категорически против «суфражизма». Это слово, по его мнению, означало чаепития в Особняке Фэннинга, из-за которых его жена не успевала за ним ухаживать. А как-то раз, когда Энн захотела поговорить с супругом одной домашней хозяйки, та погналась за ней со шваброй.
— Убирайтесь вон! — кричала она. — Знаю я вас! Вы у меня мужа не отобьете! Шляются тут всякие! Все вы потаскушки, вот вы кто! Вон отсюда!
В обязанности Энн входило также писание заметок, которые постоянно рассылались по газетам, — заметок об исключительно успешном собрании в Доме Тайного Братства, о сочувственном отношении сенатора Джагинса или о приезде в Клентберн знаменитого проповедника, его преподобия доктора Айры Визерби, который (под дулом револьвера) согласился выступить перед собранием прихожанок Христианской церкви на Сикомор-авеню.
Стиль Элеоноры Кревкёр отличался большей прозрачностью и легкостью, но, очевидно, именно поэтому проза ее не годилась для газет, ибо сие искусство требовало лихости и наигранного веселья. Возможно, что Энн приобрела необходимую бойкость пера благодаря своему участию в дискуссиях. Она, безусловно, стала энергичной и популярной пропагандисткой и позже могла способствовать любому начинанию, сочиняя для воскресных выпусков газет статьи, полные искусно подобранных статистических данных. Энн со страстным негодованием писала о царящем в мире зле, но никогда не могла понять, почему один эпитет живописнее другого, и очень огорчалась и даже немного сердилась, когда много лет спустя нью-йоркские друзья-журналисты намекали ей, что она очаровательная женщина, но очень плохая журналистка.