У Энн выработалась тайная привычка заходить в бюро путешествий, железнодорожные конторы, земельные агентства и похищать брошюры, рекламирующие фруктовые сады и фермы на Западе. Эти проспекты напоминали описание рая в проповедях пятидесятников. Ежедневно Энн видела себя с Барни и Мэтом то в вишневом саду в долине Санта-Клара, то в яблоневом саду на берегу Колумбии. Она упивалась живописными картинами гор и вьющихся тропинок или видом бунгало, утопающего в апельсиновых рощах. Однако она не была любительницей пейзажей ради них самих: они всегда оставались для нее фоном, ослепительным, безмятежным и надежным фоном для ее мужа и ее сына.
Кроме всех этих дел, у нее было еще одно. Она непрерывно, не брезгуя никакими средствами, хлопотала о помиловании для Барни. Она пробилась в члены комитета по обследованию тюрем при федерации женских клубов штата, благодаря чему ей приходилось часто видеть советников губернатора, и она искусно (как ей казалось) старалась ввернуть в разговоре имя Барни и его заслуги, подчеркивая, что, по ее мнению, сам факт осуждения — уже достаточное наказание для такого человека.
Оказавшись в комитете, она поняла, что Великая женщина, доктор Энн Виккерс, уже не пользуется былой репутацией. Ее знания уважали, но держались с ней настороженно. Она видела, что хотя она и заткнула рот миссис Кист, кое-какие слухи о ее «нравственном облике» все-таки ходили. Но ей, уобенекской девочке из воскресной школы, девственнице из Христианской ассоциации молодых женщин в Пойнт-Ройяле, было плевать на это: лишь бы соблюсти видимость приличия, пока не освободится Барни.
I яжелее всего, почти не менее тяжело, чем видеть, как Барни выводили из суда под конвоем, было просить за него судью Линдсея Этвелла.
Она встречала Линдсея всего три раза за четыре года после их разрыва, и каждый раз случайно, на приемах или на заседаниях комитетов. Они вежливо осведомлялись друг у друга о здоровье его супруги и ее мужа, соответствующе лгали в ответ и вообще были злобно и безупречно вежливы.
Она позвонила ему, а затем зашла к нему в служебный кабинет, находившийся в нескольких шагах от того страшного места, где разбили жизнь Барни. И где Барни разбил немало чужих жизней.
Линдсей еще больше похудел, высох и побледнел и еще больше походил на старую борзую.
— Это большое удовольствие, Энн, — если вы позволите мне по-прежнему вас называть так.
— Конечно, Линдсей. Я только рада.
— Вы прекрасно выглядите. Надеюсь, ваш муж в добром здравии?
— Вы спрашиваете про Рассела?
— А разве… разве…
— Да, конечно. Как это глупо с моей стороны! Я так рассеянна. Сказать откровенно, я порвала с Расселом. И даже не видела его уже несколько месяцев.
— Мне очень жаль.
— Не жалейте! Я нисколько не жалею. Мы расстались вполне дружески, просто выяснилось, что нам трудно ужиться.
— Ах так, конечно, конечно. А ребенок… я слышал, у вас есть ребенок. Я был очень рад за вас, Энн, и, надо ли говорить, позавидовал. Только простите, я не помню, мальчик это или девочка…
Но их светский разговор продолжался всего десять минут, а потом Энн вдруг выпалила:
— Линдсей, я хочу просить вас использовать ваше влияние в одном очень важном для меня деле. Не сочтите меня слишком сентиментальной, но я принимаю его очень близко к сердцу. Я хочу добиться помилования для судьи Бернарда Долфина.
Линдсей окаменел.
— Долфина? Но почему он вас интересует?
— Он большой друг… э-э-э, Мальвины Уормсер, а следовательно, и мой.
— А я полагал, что его единственные друзья (если только у него остались друзья, — простите мне мой цинизм, но я, видите ли, хорошо его знаю) — это мелкие политиканы и бутлегеры.
— Но вы плохо его знаете! У него был (или есть) один крупный недостаток и одновременно большое достоинство: он остается верен той группировке, к которой принадлежал. Он, как это говорится, играл честно.
— Но в очень скверную игру, дорогая Энн. Не знаю, можете ли вы понять, как много значит для меня честь судейского звания? Не считайте меня чересчур узким или суровым, если я скажу, что смотрю на Долфина примерно так, как вы смотрели на того отвратительного начальника тюрьмы, или кем он был… вы называли его «капитан» (не помню его имени), в Копперхед-Гэпе. Вы знаете, как глубоко мое уважение к вам, и я бы даже сказал, моя преданность. Я признаю со всем смирением, что в те дни, когда мы с вами часто встречались (и только моя робость, а не отсутствие желания с моей стороны мешала мне добиваться еще более частых встреч с вами), так вот в те дни именно вы высоко держали и страстно защищали знамя общественной морали, и я не мог с вами в этом сравниться. Но теперь… Категорически нет. Я никогда ни словом, ни делом не буду способствовать смягчению совершенно заслуженного наказания, понесенного человеком, осквернившим храм, в котором он служил.
«К черту его непогрешимость! К черту его добродетельность! У этого человека слишком мало крови в жилах, чтобы его искушать! А главное, к черту его закругленные периоды!» — думала Энн, сидя в вагоне подземки.