— Не больше, чем я, деточка, — я попал в плен к тебе… А ведь я всю жизнь действовал по правилу: «Полюбил — позабыл»! Ведь я когда-то кичился своей искушенностью, своей твердостью! И вот теперь — подумать только! — я, судья Бернард Доу Долфин, Барни, влюбился, точно какой-нибудь юный Ромео, — прихожу сюда, сижу на полу, и ты кладешь мне голову колени, а я стараюсь при этом сохранить осмысленный вид… Нет! Дольше так продолжаться не может. Надо бежать. Пускай Прайд заранее привыкает к тому, что ее родители не связаны узами законного брака — в ее нежном возрасте это проще. Уедем!
И они чуть не уехали. Все шло к этому. Но началось расследование, и Барни не мог — или считал, что не может, — «подать в отставку под обстрелом», а тем более бежать, как дезертир. И хотя причина была банальная, хотя дело было в одной только традиции, им обоим она казалась существенной и не подлежащей сомнению.
Но они продолжали встречаться каждый день — романтические влюбленные, уже не первой молодости; и грызли пшеничные хлопья, сидя в чужой комнате с псевдобревенчатым потолком и окнами с жалюзи, которые выходили в кирпичный вентиляционный колодец диаметром в три фута, — вместо того, чтобы потягивать лакрима-кристи в лоджии, залитой лунным светом.
Казалось, что они кружат в омуте и уже не может быть никаких перемен: все так же, без конца, Энн будет ожидать рождения ребенка; все так же у нее в ушах будет непрерывно отдаваться болтовня Рассела, а миссис Кист, хлюпая длинным уксусным носом, будет все так же следить за ней в надежде, что ей придется подать в отставку; и дома у Барни Мона будет встречать его вульгарные выходки все тем же холодным презрением.
И вдруг он взорвался.
Когда она пришла в эту мрачную чужую квартиру — их единственный дом, — он встретил ее словами:
— Все! Решено и подписано. Вчера я заявил Моне — без всякого повода с ее стороны, напротив, она была необычайно мила и даже выдала мне виски с содовой — так вот, я ей заявил: «По-моему, тебе все это доставляет мало удовольствия. Не хочешь ли со мной развестись? Основания я представлю. А о моей репутации не беспокойся. Ее и так впору отправить на свалку».
— Ну и как же…
— Хорошего мало. Она заявила: «Развода я тебе никогда не дам, хотя очень и очень хотела бы избавиться и от тебя и от твоих вульгарных приятелей. потому что я чту святость семьи, и чту нашу религию, и по-прежнему надеюсь, как надеялась все эти годы, преданно и бескорыстно, что в один прекрасный день ты одумаешься, бросишь своих любовниц и оценишь наконец всю чистоту моего чувства». О боже! Представляешь себе говорящую хрустальную люстру? Вот так.
— И много у тебя приятельниц?
— С тех пор как я встретил тебя? Ни одной. Ни единой. Ты мне веришь?
— Да.
— Вот и прекрасно. Тем более, что на сей раз это чистая правда. Но на твоем месте я поостерегся бы делать из этого прецедент. Милая моя…
— Барни, ты же знаешь: если мы когда-нибудь будем вместе — все втроем, — мне совершенно безразлично, поженимся мы официально или нет. Пусть у Моны остается брачное свидетельство, — лишь бы у меня был ты! Я с тобой раньше об этом не говорила, но я знаю, что ты убежденный католик, и знаю, чего тебе стоило это решение — расторгнуть брак и жениться вторично.
— Так ты заметила…
— А что касается Прайд, пускай будет довольна тем, что ей дают отец и мать. И весьма возможно, что из нее выйдет воплощенная добродетель вроде Моны или политический фанатик вроде Перл Маккег, и тогда — в том и в другом случае — она отречется от своих престарелых родителей. И будем мы с тобой под конец жизни сидеть на крылечке богадельни, покуривать трубочку и смотреть, как наша Прайд проносится мимо в роллс-ройсе!