Рассеивались мало-помалу видения далеких времен, местностей, событий, а образ царицы ночи выступал перед ним еще более яркий, еще более слитый с этим городом, опоясанным гирляндами зелени и драгоценностей. В этом городе и в этой женщине он видел теперь то, чего прежде не видел никогда. И тот, и другая сверкали этой ночью осенним блеском, одна и та же лихорадочная кровь струилась по жилам женщины и по каналам города.
Звезды мерцали в небе, качались вершины деревьев, целый сад колыхался за головкой Пердиты. В открытые двери балконов ветерок проникал в комнату, колебля пламя канделябров и цветы в вазах, заставляя трепетать гардины, внося дыхание жизни в старинный дом Помелло, где трагическая актриса, покрытая всемирной славой, собирала целые коллекции драгоценных подношений. Фонари древнеиспанских кораблей, турецкие щиты, медные колчаны, бронзовые шлемы, бархатные попоны украшали жилище последней из потомков знаменитого Цезаря Дарбо, спасшего комедию от реформы Гольдони и превратившего в смех предсмертную агонию папы.
— Я не желаю ничего больше, как быть скромной жрицей этой идеи, — сказала Фоскарина, обращаясь к Антимо делла Белло слегка дрожащим голосом, так как глаза ее встретились с глазами Стелио.
— Только вы и можете заставить ее восторжествовать, — сказал Франческо де Лизо. — Вы всецело владеете душой толпы.
— Драма должна превратиться в священный обряд или таинство, — торжественно провозгласил Даниель Глауро.
— Представление снова должно быть обставлено религиозной торжественностью церковного обряда, заключающего в себе два созидающих элемента: живое существо, которое на сцене, как служитель перед алтарем, исповедует идею художника, и безмолвная толпа, как в храмах…
— Байрейт! — перебил князь Годиц.
— Нет, Яникул! — вскричал Стелио, внезапно пробуждаясь от своей задумчивости. — Римский холм! Нам не нужно дерева и кирпича Верхней Франконии. Нам нужен мраморный театр на Римском холме, и он у нас будет.
В энергичном протесте художника звучала доля презрения.
— Неужели вы не преклоняетесь перед гением Вагнера? — спросила Донателла Ареале, слегка сдвинув брови, что на одну секунду придало выражение суровости ее сосредоточенному лицу.
Он взглянул ей прямо в глаза: в них светилось нечто глухо враждебное, и сам он испытывал по отношению к девушке недружелюбные чувства. В это мгновение она снова показалась ему одинокой, живущей замкнутой обособленной жизнью, погруженной в свою тайную думу, далекой, недосягаемой.
— Гений Вагнера, — отвечал он, — продукт германской почвы и, по существу своему, принадлежит северу. Его реформа походит отчасти на реформу Лютера. Его драма есть ни более ни менее, как апофеоз национального гения, могучее обобщение вдохновений германских симфонистов и поэтов от Баха до Бетховена, от Уланда до Гете. Перенесите его произведения на берега Средиземного моря, под тень наших зеленых олив и стройных лавров, под яркую лазурь итальянского неба, и вы увидите, как они побледнеют, потеряют свое значение. Так как, по его собственным словам, художнику дано провидеть грядущие события мира искусства и наслаждаться этим еще бесформенным миром, сообразно своей индивидуальности, то я предсказываю вам появление новой формы искусств, которая силой своей простоты и искренности, природным изяществом и пламенем своего вдохновения, могучей силой своей гармонии продолжит и увенчает лаврами великое здание поэзии, заложенное нашей избранной расой. Я горжусь своим латинским происхождением и — да простит мне прелестная леди Мирта и мой дорогой Годиц! — во всяком чужестранце я вижу варвара.
— Да ведь и Вагнер в своих теориях исходит от греков, — сказал Бальтазар Стампо, только что вернувшийся из Байрейта и полный восторженных воспоминаний.
— Сбивчивые непоследовательные теории, — возразил поэт. — Трудно себе представить нечто более далекое от Орестии, чем его трилогия Нибелунгов. Флорентийцы гораздо глубже проникали в сущность греческой трагедии. Честь и слава кружку графа Вернио!
— А я всегда считал этот кружок праздным сборищем педантов и болтунов, — сказал Бальтазар Стампо.