У седельной луки Азьева коня Бася обнаружила мушкет, рог с порохом, мешочек с пулями и мешочек с конопляным семенем, которое татарин имел обыкновение грызть. Подтянув стремена бахмата по своей ноге, она подумала, что будет, подобно птице, всю дорогу питаться этим семенем, и старательно припрятала мешочек.
Бася вознамерилась объезжать стороной людей и хутора, поскольку в этаком безлюдье от человека можно ждать скорее зла, нежели добра. Сердце ее сжималось при мысли, чем кормить лошадей. Они могут, конечно, выщипывать траву из-под снега, мох из скалистых расщелин, ну а если все же падут от плохой пищи и тяжких переходов? А щадить их ей нельзя…
Страшно было и заблудиться в этой пустыне. Хорошо бы держаться днестровского берега, но такой путь ей заказан. Что будет, когда она углубится в мрачные лесные дебри, необъятные, без дорог? Как узнает, к северу ли она движется, если наступят туманные дни без солнца и ночи без звезд? То, что в лесах полно диких зверей, не слишком ее заботило: она обладала отважным сердцем и оружием. Волчьи стаи представляли, правда, опасность, но она больше боялась за лошадей, чем зверей, а всего более боялась заблудиться.
— Бог укажет мне дорогу и позволит воротиться к Михалу, — громко сказала она.
Перекрестившись, Бася утерла рукавом осунувшееся свое лицо — влажное, оно зябло, — затем зорко оглядела окрестность и пустила коней вскачь.
ГЛАВА XXXIX
Тугай-беевича никто и не думал искать, и он лежал в пустынном месте, покуда не пришел в себя.
Очнувшись, он сел и, силясь понять, что с ним, стал озираться вокруг.
Однако же видел он все как в полумраке и вскоре осознал, что видит всего одним глазом, да и то плохо. Второй был выбит или залит кровью.
Азья поднес руки к лицу. Пальцы его нащупали запекшуюся кровь на усах; во рту тоже полно было крови, он давился, кашлял, плевал ею; страшная боль пронзала лицо, он ощупал его повыше усов, но тут же со стоном отдернул пальцы.
Ударом своим Бася раздробила ему переносицу.
Минуту он сидел неподвижно; затем огляделся одним своим глазом, который как-то еще видел свет, заметил в расселине немного снега, подполз туда и, набрав его полную пригоршню, приложил к разбитому лицу.
Это сразу принесло невыразимое облегчение; когда снег, тая, розовыми струйками стекал ему на усы, он снова набирал его в горсть и снова прикладывал. А потом принялся жадно есть снег, это тоже приносило облегчение. Спустя какое-то время он перестал ощущать безмерную тяжесть в голове и вспомнил, что с ним случилось. Но в первую минуту не испытал ни бешенства, ни гнева, ни отчаяния. Телесная боль заглушила в нем все иные чувства, оставив одно-единственное желание — спастись любой ценою.
Заглотав еще несколько пригоршней снега, Азья стал высматривать свою лошадь: лошади не было; тогда он понял, что, если не хочет ждать, пока татары его хватятся, надобно идти пешком.
Он попытался встать, опершись на руки, но только завыл от боли и снова сел.
Он просидел около часа и снова сделал усилие подняться. На сей раз это ему удалось, он встал и, опершись спиною о скалу, сумел удержаться на ногах; но при мысли о том, что придется оторваться от опоры и сделать шаг в пространство, а за ним второй и третий, чувство такой немощи и страха овладело им, что он чуть было снова не сел.
Однако все же превозмог себя, вынул саблю и, опираясь на нее, двинулся вперед. Получилось. Сделав несколько шагов, он почувствовал, что ноги и тело у него сильные, что он отлично владеет ими, вот только голова будто не своя, как огромная гиря, мотается вправо, влево, взад, вперед. Эту слишком тяжелую голову приходилось нести с чрезвычайной осторожностью — ужасно страшно было уронить ее и разбить о камень.
Временами голова кружилась, темнело в единственном способном видеть глазу, тогда он обеими руками опирался на саблю.
Постепенно головокружение стало меньше, боль, однако, все возрастала и так сверлила во лбу, в глазах, во всей голове, что Азья принимался выть.
Горное эхо вторило ему, и так он двигался средь пустыни окровавленный, страшный, похожий больше на упыря, чем на человека.
Смеркалось уже, когда он услышал впереди конский топот.
То был десятник из его хоругви, приезжавший за распоряжениями.
В тот вечер у Азьи хватило еще сил выслать погоню, после чего он повалился на шкуры и три дня никого не желал видеть, кроме грека-цирюльника, который перевязывал ему раны, и Халима, цирюльнику тому подсоблявшего. Только на четвертый день Азья обрел дар речи, а с нею и сознание того, что произошло.
И тут же лихорадочная его мысль помчалась вослед Басе. Он видел ее то бегущей среди скал, в бескрайней степи, то птицею улетающей навечно; видел ее в Хрептеве, видел в объятьях мужа, и зрелище это вызывало в нем боль, куда более жестокую, чем боль от раны, а с нею тоску, а с тоскою чувство позора.
— Бежала! Бежала! — повторял он непрестанно, и бешенство душило его; порою казалось, будто он снова впадает в забытье.