— Оттого, что я не только польский гетман, а и христианский тоже, я на страже креста стою! И хоть бы казаки еще жесточе терзали утробу Речи Посполитой, я головы ослепленного, но христианского народа басурманским мечом рубить не намерен. Ибо, учиняя сие, я бы отцам и дедам нашим, собственным предкам, праху их, крови, слезам, всей давней Речи Посполитой сказал бы: «Рака!» О боже! Пусть гибель нас ожидает, пусть именам нашим суждено стать именами почивших, но пусть же поминают нас вовеки в храме божием; и пусть потомки наши, глядя на кресты эти и могилы, скажут: «Они христианство и крест от нечестивых мусульман до последнего вздоха, до последней капли крови защищали и за другие народы души свои положили». Это наш долг, Богуш! Ведь мы же крепость, на стенах коей Христос знамя мук своих водрузил, а ты велишь мне, чтобы я, солдат божий, крепости той комендант, первым ворота отворил, поганых, как волков в овчарню, впустил и Иисусовых овечек на убой выдал?! Да уж лучше от чамбулов страдать и бунты сносить, на жестокую сечу лучше отправиться и полечь там и мне, и тебе, да что там, даже всей Речи Посполитой лучше уж погибнуть, нежели имя свое опозорить, славы лишиться и божью сторожевую службу нашу предать!
Произнеся это, выпрямился Собеский во всем своем величии, и лицо его сияло, как сияло, должно быть, лицо Готфрида Бульонского, когда он с криком: «С нами бог!» — бросился на приступ Иерусалима. И Богуш после тех слов сам себе показался ничтожным, и Азья рядом с Собеским выглядел ничтожным, а пламенные замыслы молодого татарина почернели вдруг и предстали глазам Богуша бесчестными и вовсе низкими.
Да и что он мог ответить на слова гетмана, что лучше костьми лечь, нежели изменить вере христианской? Какой еще привести довод? Бедный шляхтич не знал, что и делать, припасть ли к стопам гетмана, бить ли себя в грудь, вопия: «Mea culpa, mea maxima culpa!»[90]
В этот момент зазвонили в ближнем доминиканском соборе.
Услышав это, Собеский сказал:
— К вечерне звонят! Пойдем, Богуш, воле божией вверимся!
ГЛАВА XXXII
Насколько спешил Богуш к гетману из Хрептева, настолько он не спешил обратно. В мало-мальски крупных городах задерживался на неделю, а то и на две, праздники провел во Львове, там же застал его и Новый год.
Он вез, правда, гетманские наставления Тугай-беевичу, но сводились они лишь к совету поскорее завершить переговоры с татарскими ротмистрами и сухому, даже грозному наказу отречься от великих замыслов, так что у Богуша не было причин торопиться: Азья со своими татарами ничего не мог предпринять, не имея на руках грамоты от гетмана.
И Богуш едва плелся, частенько сворачивая по пути в костелы и принося там покаяние за причастность свою к замыслам Азьи.
А Хрептев меж тем сразу же после Нового года наводнился гостями. Приехал из Каменца нвирак, посланец эчмиадзинскго патриарха, с ним двое анардратов — мудрых теологов из Кафы, и многочисленные слуги. Солдаты дивились чудному их одеянию, фиолетовым и красным клобукам, длинным покрывалам из бархата и атласа, смуглым лицам и величавости, с какой вышагивали они подобно дрофам или журавлям по хрептевской крепости. Прибыл и Захарий Пиотрович, известный своими путешествиями в Крым и даже в самый Царьград, но еще более усердием, с каким отыскивал и выкупал он пленников на восточных базарах; он сопровождал нвирака и анардратов. Володыёвский тотчас отсчитал ему сумму, необходимую на выкуп пана Боского, а поскольку супруга его такими деньгами не располагала, то доложил и свои, и Бася потихоньку сунула туда жемчужные свои сережки, чтобы как-то помочь несчастной вдове и прелестной Зосе. Приехал и Сеферович, каменецкий претор, богатый армянин, у которого брат томился в татарском плену, и две дамы, Нересовичова и Керемовичова, обе молодые и пригожие, хотя и чернявые. Они хлопотали о своих плененных мужьях.
Были то гости по большей части печальные, но и в веселых не было недостатка: ксендз Каминский прислал в Хрептев на масленицу, под Басин присмотр, свою племянницу панну Каминскую, дочь звинигородского ловчего, а в один прекрасный день как с неба упал молодой Нововейский; проведавши о том, что отец его находится в Хрептеве, он тотчас же испросил разрешения у пана Рущица на встречу с родителем.
Молодой Нововейский сильно изменился за последние годы: верхнюю губу его заметно уже оттеняли не скрывавшие белых волчьих зубов закрученные кверху усики; он и прежде был дюжим молодцем, а нынче и вовсе стал исполином. Столь густые и буйные кудри только и могли расти на такой огромной голове, и под стать огромной голове были богатырские плечи. Загорелое, опаленное ветром лицо с глазами-угольями светилось молодым задором. В мощной ладони он легко мог упрятать крупное яблоко — угадай, мол, в какой руке? И в порошок обращал горсть орехов, крепко прижав их рукою к бедру.