Он брезгливо сплюнул и полез за портсигаром, немецким, металлическим, с виньетками готического рисунка на крышке, вынул папиросу, в его глазах прошла мрачная тень злого воспоминания, и властно поджались губы, как бывало всегда, когда он не хотел чувствовать себя неправым.
— Вот что, Володя, — заговорил Илья, садясь на поваленную сосну неподалеку от просеки, на которой виднелись замаскированные плащ-палатками два орудия, и солдаты, закрыв лица пилотками, лежали на траве, грелись и дремали на солнышке. — Глупость положения вот в чем. Впереди тебя нет нашей пехоты и нет немцев на насыпи. Мои орудия после боя держат эту дорогу. И, как видишь, солдаты загорают. Приказ стоять, и мы стоим, как слепые. Ты думаешь, танки пойдут на этот лес? Что-то не очень похоже. Позавчера все было ясно. Мы наступали, они драпали. А где сейчас немцы — за насыпью или еще дальше отошли — бог его знает. Таким образом, мои два орудия мы снимем отсюда и поставим метрах в ста от твоего, на опушке. Так будет разумнее. Если и пойдут танки, то они наверняка попрут через железнодорожный переезд, а потом через мост…
Он закурил, пожевал кончик папиросы, бисеринки пота выступали у него над сдвинутыми бровями от духоты парного воздуха. И пахло здесь тяжелой пряностью тлена, сонно жужжали над дорогой зеленые мухи, точками сверкали на солнце, садились на вдавленные колесами в песок разбросанные здесь предметы позавчерашнего боя — расплющенные колесами ребристые цилиндры немецких противогазов, железные лотки из-под мин, смятые коробки сигарет, разбросанные сахарно-белые пластинки искусственного спирта — загадочные иноземные предметы, притягивающие любопытство Владимира заключенной в них иной жизнью, имеющей свой запах и свой смысл.
— Где-то поблизости убитые, — сказал Владимир, ощущая в парном воздухе липкую струю разлагающейся плоти, как бы приносимую сюда жужжанием зеленых мух.
Илья поморщился, каблуком вдавил в песок пустой магазин немецкого автомата.
— Глупость положения заключается в том, что мы с тобой во многом зависим от Лазарева, — продолжал Илья раздраженно. — А я неопределенности терпеть не могу!
— Ночью Лазарев выберет энпэ на насыпи. И все будет в порядке.
— Нет!
— Что «нет»?
— Нет, — сказал Илья. — Во-первых, до ночи далеко. А во-вторых, что-то я Лазареву не очень верю. По-моему, мордой в землю его придется тыкать не раз. Поэтому думаю Шапкина назначить командиром отделения разведки, а Лазарева на его место, на связь. Так будет надежней. А там — посмотрим.
Илья без колебания принял командование тремя полковыми орудиями и девятнадцатью солдатами, оставшимися после позавчерашнего боя, когда погибли командир батареи старший лейтенант Дробышев и командир взвода управления лейтенант Курочкин, убитые вместе со всем расчетом четвертого орудия. Они были убиты прямым попаданием — две самоходки засекли орудийные выстрелы, незаметно зашли с фланга на поросшие кустарником высотки и ударили с дальности двухсот метров по открытому орудию. Третье орудие стояло на перекрестке полевых дорог, шагах в ста пятидесяти правее четвертого, самоходки, не медля, перенесли огонь на него, а когда Владимир, оглушенный раскаленным грохотом, засыпанный землей, давясь кашлем, очнулся, то увидел, что весь край придорожного кювета был развален, срезан дымящимися воронками, острые края осколков торчали из обугленной почвы, и это было роковое счастье, везение, снисходительность судьбы, сохранившей ему жизнь несколькими сантиметрами уцелевшего пространства. Он был контужен, и временами слитый в сплошной звон стрекот сверчков заполнял уши, как если бы лежал он на крыше сарая звездной ночью в деревне, порой плотная глухота окружала его, было больно, пьяно в голове, и он не слышал своего голоса. А то, что осталось от четвертого расчета, то, что надо было собирать потом по кускам и хоронить возле исковерканного орудия в наскоро выкопанной могиле, было настолько ужасающе безобразно, что невозможно было никого узнать даже по одежде, назвать по фамилии, невозможно было различить старшего лейтенанта Дробышева и лейтенанта Курочкина. Контузия, затмившая сознание Владимира, сместила реальность, его охватило неистовое бешенство, и, отдавая команды единственному теперь орудию из своего взвода, он злобно ругался, плакал и кулаком размазывал слезы по исполосованному пороховой копотью лицу.
Пехота подымалась в атаку несколько раз, залегала и вновь подымалась свистками, криками и ракетами, вскоре поле до самых немецких траншей густо затемнело бугорками убитых, и последняя атака была совершенно обессиленной — редкие фигурки оторвались от земли, двинулись в огненный хаос трассирующих очередей.
В темноте бой кончился, все смолкло. Пехота, потеряв в течение дня половину недавно прибывшего пополнения, наконец захватила траншеи немцев, втянулась в лес и поздним вечером заняла железнодорожную станцию за лесом.